Дороги Младших Богов - Сердюк Андрей. Страница 24

Я, собственно, на одну восьмую и есть хохол. Из тех, что чудово розумiють украiнську мову i навiть можуть розмовляти — але не хочуть. Да мне и по-русски в те мгновения не особо хотелось говорить. И я молчал. И Серега молчал. А Гошка блякал. И плевался. И кричал, что не для этого его прапрадед билет на «Титаник» в кассу сдал, чтобы он сейчас всё на свете за так профукал. И еще он кричал, что из-за таких, как я, немец в сорок первом до Москвы дошел. Потом и он замолчал. Устал.

И стало тихо.

Тут я увидел, что давно уже фильтр курю, и полез за новой сигаретой.

Но пачка оказалась пустой.

Совершенно пустой.

Я смял ее в руке. Хотел швырнуть в траву, но, на излете движения передумав, сунул в карман. Посмотрел еще раз на звезды и, надеясь на то, что бесконечность и под конец сумеет извернуться, прошептал еле слышно, исключительно для себя самого: «И на этот раз меня уволь». И увидел, как, подмигивая мне бортовыми огнями, ночное небо пропахал авиалайнер. Он был как настоящий. Он, похоже, и был настоящим. И это уже было слишком! Я вскочил, чтоб дотянуться и схватить его за хвост.

Но в этот миг лампочка ярко вспыхнула, а в следующий — взорвалась.

И я на секунду зажмурился.

ЧАСТЬ II

1

Открыв глаза, я увидел потолок своей спальни. По нему, огибая люстру, ползали причудливые тени. Эти порождения пролетающих за окнами фар были как медузы. Такие же бесформенные и мерзкие.

Я подумал, что потолок похож на чистый лист и на нем тоже можно записывать мысли. Но как раз мыслей у меня в тот момент не было. Кроме, конечно, мысли, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли, помимо той, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли помимо…

Повернув голову, я обнаружил, что в койке не один. Слева безмятежно посапывала какая-то девчушка. Ее русая голова, как родная, покоилась на моей руке. Стало понятно, отчего так сильно, до онемения, затекли мышцы.

Я осторожно, чтобы не разбудить, освободился и сел. Растер руку и попытался хоть что-нибудь припомнить.

Давалось с трудом. Точнее — вообще не давалось.

Откинул простыню и медленно провел ладонью по правой груди незнакомки. Потом по левой. Груди были небольшими и упругими. Но главное, волосков возле сосков не было. Это вот главное. Не люблю я, когда у них возле сосков растет волос — заякорился однажды неудачно.

Потом я сполз на пол и осторожно раздвинул ее ноги. Ткнулся носом в провал. Пахло морскими водорослями. Это был правильный запах, и я успокоился.

Ей стало холодно. Она повернулась на бок и, что-то пробормотав во сне, подтянула ноги к животу. Я накинул на нее простыню, расправил и побрел в ванную.

Под душем долго смывал с левого запястья выведенную какой-то липкой грязью букву Я. Пытался вспомнить, откуда она. Но смыл и — ну его на фиг напрягаться. Только всплыла зачем-то фраза из «Опавших листьев»: «На мне и грязь хороша, потому что это — я». Вспомнив эти слова Розанова, я подумал: до чего же избирательна память.

Потом долго думал, чем бы еще таким поклясться, что больше никогда не буду пить. Но так и не придумал. Видимо, ничего святого во мне на тот момент уже не осталось.

Затем стоял под хлесткими струями просто так. Приходил в себя.

Приходилось плохо.

Впрочем, припомнил, как после ресторана Серега подвез меня к дому. И что подниматься в пустую свою квартиру сразу я не стал, а завалился в ближайший кофеюшник. Догоняться.

Вспомнив про кофеюшник, я вспомнил остальное.

Она мучилась за соседним столиком в компании распальцованного крепыша. Парень сидел ко мне спиной, и мы с ней стали переглядываться через его кожаное плечо. Она делала это так, что он ничего не замечал. Они это умеют.

Игра продолжалась томительно долго. Упоительно долго. И это была чудесная игра. Правда, без всякой надежды на выигрыш.

А потом у парня удачно и вовремя провякала брибумером мобила. Он с кем-то переговорил на повышенных, извинился и сказал, что вынужден ненадолго выйти. И вышел.

Мы не стали его ждать.

Я расплатился за оба заказа.

Первый раз мы сцепились в лифте. Меня всего просто трясло от желания, я нажал «стоп» — и она без лишних слов встала на колени.

Я оценил это. И отработал.

Вспомнив все это, я сделал воду погорячее. И снял с кончика языка жесткую волосинку. Да, точно — я честно всё отработал. Баш на баш. И без обид.

А еще мы с ней разговаривали и курили. Одну на двоих. Одну за другой.

Было неплохо.

Я что-то ей весело врал про себя. Получалось, кажется, складно. Хотя, может быть, и нескладно. Сразу вытащил из бара початый коньяк и не давал себе снизить обороты — кто теперь знает, насколько складно я заливал. Впрочем, она тоже боялась остыть. И не отставала.

И это правильно.

Разве можно сладко тибидох-тарарах, пребывая в параллельных мирах?

Ну а потом — коньяк любого превращает в бунтаря. Что не практично. Да. Но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.

И, наверное, после вот этих чужих читал я ей и свои стихи. Стихи в этом деле у меня всенепременно. Между обязательной программой и произвольной. Что-нибудь про осень. Я люблю осень и не люблю лето. Поэтому в июле всегда пою октябрь. Типа:

Пройдя, зажмурившись, искус —

У ближних что-нибудь оттяпать,

Считаю главным из искусств

Искусство пережить октябрь.

Зудит настырно мелкий бес.

Его, мой ангел, урезоньте,

Пусть край земли и свод небес

Сливаются. На горизонте.

На зыбкой линии огня,

Где молний ломаные спицы,

Где грациозный круп коня

Под Всадником засеребрится,

Где трудно угадать луну

Над озером в листвы ажурье.

Она утонет. Я тону.

В листе. В пятне под абажуром.

Лизнула всполоха слеза

Тумана пудинг.

Октябрь. Поздняя гроза.

Еще всё будет.

И мне припомнилось, что она тоже читала какие-то стихи. Что было несколько чудно. Они это делают редко.

Ей было где-то двадцать пять. И она умела всё. И показала мне всё, что умела. И я тоже не тормозил. Ведь был же когда-то камээсом по акробатике, а эти навыки — они навсегда.

В общем, всё у нас сложилось в этом смысле удачно. Вылизали друг друга с ног до головы.

Приятно вспомнить.

И тогда, под душем, было приятно вспоминать. И сейчас, когда…

И я любил ее.

Не смейтесь.

Я всегда влюбляюсь в тех, с кем. И в тех, кто со мной.

Всегда.

И считаю это правильным — вкладывать часть своей души в того, в кого вкладываешь часть своего тела. Вернее, не то что я осознанно так считаю и типа принуждаю себя этаким образом на все подобные экзерсисы настраиваться. Нет. Это получается у меня само собой. Непроизвольно. Искренне. Менталити, видимо, такой. Такая внутренняя, видимо, у меня организация. Даже если речь идет и не о таком вот — по обоюдной взаимности — случае, а о самой что ни на есть дешевой шлюхе для сброса давки, — всё равно.

Я ведь и про шлюху — как полагаю? Пусть там все дыры у нее донельзя от ста миллионов глубоких и не очень всовываний раздолбаны и все ее пиксели эрогенные до мозолей залапаны, но душа-то где-то внутри еще есть. Теплится. Ведь человек же она. И тут уж тогда: либо люби ее хотя бы чуть-чуточку, когда пользуешь по назначению, либо вовсе не пристраивайся. Не зверюшки же мы, в конце-то концов. А не умеешь любить, не способен на это, разучился — ну так купи себе дуру надувную. Или дрочи. Дрочить можно и бездуховно.

Впрочем, это я всё к себе, конечно, отношу. На себя примеряю. Что касается других, я ни на чем не настаиваю. Дела сакральные. Тут у каждого по-своему.

Вон кореш мой, гражданин Соединенных Штатов — Америки, конечно, а не Мексики — Гоша Лейбович, тот, к примеру, проповедует чистоту жанра. Говорит, что не фиг друг другу в душу лезть при таких делах. Мол, вызвал трахать — трахай. Хули из себя, мол, Куприна разыгрывать.