Севастополь и далее - Азольский Анатолий. Страница 9
— Он был рыцарем! Он благородно пропустил первый удар, когда этот презренный витушник сказал мне: «Ну что, шалава, давай покувыркаемся!» Но уж как только я была обозвана — прости, пожалуйста, — блядью, мужественное сердце Юрочки не выдержало, он выхватил палаш и вынужден был заступиться за честь дамы, поскольку вы, Костин (имя, имя — забыла!), трусливо скрылись в толпе.
Такую версию она вплетала в уши дознавателей и следователей, но кроме Гидаша и Юматовой весь эпизод видели и слышали — от первого до последнего шага и слова — человек десять, не меньше, они-то утверждали обратное. «Разрешите пригласить вас на танец…» — вот что в один голос вспоминали они, и смятая этими показаниями Валя сдалась, призналась во вранье.
— Да, вы спрятались, как только этот хам витушник виляющей походкой сифилитика подошел ко мне. Спрятались!
Она встала так резко, что упал стул. А потом изобразила походку курсанта ВИТУ да еще в руку взяла нож. Отступила на шаг-другой, расширяя пространство для маневра, и, как во французских фильмах о мушкетерах, сделала выпад вперед: палашом стал нож для фруктов, витушника заменил сам Костин, кителя которого коснулся затупленный конец ножа.
Пятнадцать лет минуло, но тридцатишестилетняя Юматова на минуту, всего на минуточку превратилась в Валеньку, гибкую, длинноногую, красивую, и так приятно было ей побыть прежней девушкой-студенткой, что злость на Костина пропала… А тот смотрел, как медленно и неотвратимо возвращается дама в бывшую невесту, которой он протянул руку, помогая сойти с трамвая. Где-то в пучине пышных темно-каштановых волос мелькнула сединка, морщинки у глаз, не потерявших прелести, чем-то напоминали отмель при отливе, линия подбородка какая-то неестественная: то ли обрюзгла Валенька, то ли морила себя диетами. Достала из сумочки платочек, коснулась им глаз, губ.
— Рыцарь он, не спорьте. Истинный морской офицер. Единственный, судьбой своей заслонивший меня от несчастья…
Из этого Гидаша разве что боцман получился бы — и то потому лишь, что тем, как и многим, очень многим запрещено носить палаш, введенный Петром Первым для вооружения матросов, на абордаж берущих вражеские галеры. Потом палаш укоротили, до 17-го года таскали его на левом боку гардемарины Морского корпуса, будущего училища, которое кончал Костин, а с 41-го обязали и курсантов носить его. Красотища-то какая: шинеленка обрезана до колен, слева палаш, кончик его болтается чуть ли не у щиколоток, рука придерживает палаш за ножны, девчонки падают в обморок — загляденье, сплошное загляденье! Да вот беда: что делать с ним, когда придешь в театр или на танцы, палаш, причисленный к форме одежды, боевое оружие все-таки, и если в Мариинке гардеробщица за двадцать копеек сунет палаш в рукав шинели, то во Дворцах культуры, то есть на танцах, приходилось чуть ли не дневального выставлять у закутка возле вешалки, иначе — как потанцуешь: правая рука на талии девушки, левая придерживает палаш, чтоб тот не колотил по лодыжкам. Палаш, короче, ухитрялись куда-то пристраивать, но Гидаш, который — так все подозревали — изгрызался собственным ничтожеством, всегда был при палаше, никого не приглашая и зорко посматривая на танцующих суровым взором стража нравственности. А уже стали в курсантских стычках применять палаш, колюще-режущее оружие все-таки, что ни год — смертельный случай. Но адмиралы цепко держались за традиции, и лишь в 1958 году изъяли палаши, через десять лет после того, как самовлюбленный дурачок Гидаш решил возвысить себя, всеми презираемого.
Тогда — вскоре после Мраморного — устроили комсомольское собрание (надо было срочно перед судом выгнать Гидаша из рядов ВЛКСМ), на официальном мероприятии этом ни единого честного слова не прозвучало («…не достоин носить гордое имя комсомольца…»), но и ни в курилке, ни в кубрике о палашах слова не прозвучало, все про себя решили, что бывший уже одноклассник Юрий Гидаш — всего-навсего дурачок, а все эти палаши, боцманские дудки, курсовые галки на левом рукаве суконки (чем их больше, тем ты значительнее) — сущие цацки, детские игры в песочнице, мыльные пузыри, потому что служба на кораблях — это нечто иное, что же именно — никто не знал. Подсобрали денежек, всем классом пришли к родителям витушника и целый год еще ходили, до самого выпуска, свою вину признавая. А расстались после выпуска с палашами, нацепили кортики — не изменили себе, в суть проникали, служили дотошно, двое сдали, кончили жизни самоубийством, не в силах пробить идиотизм флотских канцелярий, но никто никогда за чинами не гнался, и Костин знал: через полгода отбудет он на Север командиром соединения и другие погоны будут на тужурке. А Гидаш — что Гидаш? В Крестах художественной самодеятельностью командовал, шесть лет всего просидел, не зная ни лесоповала, ни рудников. И ни разу не побывала у него на свидании Валентина Юматова. А сейчас не спросила у бывшего жениха, женат ли он, как дети, где служит. И желания такого даже не возникло. Или догадалась, что ни на один вопрос прямого, честного ответа не получит. Потому хотя бы, что, фигурально выражаясь, в самого Костина палаши нацеливались не раз, успевай уворачиваться, но так, чтоб другую грудь не подставить.
И сам ни о чем не расспрашивал — да что он мог услышать от женщины, пережившей звездный час свой, убийство того, кто якобы покушался на честь ее и достоинство. Мраморный зал ворвался в ее жизнь, ослепив и оглушив, а ведь — Костин начинал припоминать — домашняя девочка, котеночек, по юношеской близорукости его принятый за молоденькую лосиху.
Вышли на улицу, под ветерок с Невы. Костин подозвал такси, сунул деньги, попросил отвезти даму, Юматова влезла в машину, путаясь в длинной дорогой дубленке.
Едва Костин отошел на несколько шагов, как из так и не тронувшегося такси его окликнула Валентина, выпросталась из дубленки, оказалась на мерзлом булыжнике, вздернулась ввысь, сделала узкой ладошкой уже знакомый фехтовальный выпад, и невидимая шпага проткнула ленинградское пространство.
— Он был настоящим мужчиной! — долетело до Костина…
Элеонора и Маргарита
Золотые погоны с лейтенантскими звездочками, кортик, приказ (номер его вписан в удостоверение личности) — и служба началась: командир минно-артиллерийской боевой части, десять месяцев в году боевое траление, берег издали увидишь — и радость на душе несказанная, море напичкано минами — своими и немецкими; за что боролись — на то и напоролись, так надо бы сказать, да иного-то и не ожидалось, такая уж судьба, которая вроде бы и есть, но и ни в каком приказе не обозначена. Судьба же повелела стать ему наконец командиром тральщика — стотонник, 3 офицера, 32 матроса и те же 10 месяцев безбрежного существования; женщины даже не эпизодические, а случайные, и уже тянуло, тянуло к оседлости. Немой зов тела и безмолвный крик души судьба услышала, она и передала корабль в лапы штабистов, а тем всегда неймется, те постоянно что-то переделывают, им не сидится в креслах, им надо локтями поработать и что-то такое издать в форме приказа (ценного указания), чтоб на кораблях помнили, кто есть кто. И сочинили: два тральщика и четыре катера отдали Ломоносовскому училищу (связи, имени А.С. Попова) для оморячивания курсантов; беспомощное соединение это назвали дивизионом, и капитан-лейтенант Суриков мог наконец-то отоспаться, потому что выходы в море стали редкими. Заодно и оглядеться: как ни малочисленна и маломощна вверенная ему флотилия, а флагман все-таки он, старший на рейде, так сказать, и отвечать ему придется за все, потребное и непотребное.
Не успел поразмыслить над тяжестью ответственности, а к нему пожаловал сам особист, принес тревожную весть: из-за непорядков с помоями предаются огласке если не все секреты Военно-Морского Флота СССР, то значительная часть их. А именно: количество и качество вооружения на тральщиках и катерах, боеспособность их, настроение личного состава, укомплектованность кораблей матросами срочной службы и офицерами, не говоря уж о…