Севастопольская страда. Том 3 - Сергеев-Ценский Сергей Николаевич. Страница 64
Сопровождал их по коридору и лестнице дежурный унтер-офицер; он же помог им подозвать извозчика.
— Я совершенно не понимаю, как это произошло со мной, — виновато говорил в тот день Волжинскому Хлапонин, когда Елизавета Михайловна передала своему брату, зачем вызывался ее муж в жандармское управление и чем пока закончился допрос. — Меня будто перевернуло всего, до того больно стало здесь, — он показал на сердце.
Волжинский, обычно веселый, озабоченно ходил по комнате, повторяя:
— Скверная история!.. Какая гнусная штука!
— Гнусная, да… Ведь я же говорил тебе, говорил, что мой дядя… даже после смерти своей способен выкинуть любую гнусность!
Он лежал на тахте, на голове его был холодный компресс, на груди тоже. Елизавета Михайловна перебирала свою дорожную аптечку, отыскивая в ней валерьяновые капли.
— А ты еще рвался непременно ехать в Севастополь! — с ласковым упреком говорил Хлапонину Волжинский. — Простых житейских отношений в Москве не вынес, — куда же было бы тебе идти на бастионы?
— На бастионы, ты говоришь?.. На бастионах, конечно, меня могли бы убить при моих же орудиях, да, могли бы… Но так оскорбить… так безнаказанно оскорбить… гнуснейшим подозрением каким-то… этого не могло бы там быть никогда! — горячо отозвался Хлапонин.
А в жандармском управлении по уходе Хлапониных произошел такой разговор.
— Красивая, однако, женщина, жена этого штабс-капитана! — сказал Раух, обращаясь к Доможирову. — Может быть, в этом и объяснение всего дела… Всегда ведь бывает так, что красивые женщины требуют красивой около себя обстановки, красивой жизни, большого положения, богатства, — а он что же ей мог дать? Штабс-капитан — это весьма немного для такой женщины… Вернее всего, что она-то именно и толкнула мужа своего на преступление, чтобы овладеть имением, хотя, правда, и небольшим, но все-таки благоустроенным, должно быть… Вот видите, в нем даже и пиявочник какой-то там был! Это указывает, что уж остальные-то доходные статьи состояли в полном порядке!
Доможиров выслушал своего начальника с виду внимательно, но возразил:
— Преступницы бывают всегда как-то театральны, между тем как эта… я в ней положительно ничего театрального не заметил.
— Ну, это уж просто, мне кажется, потому, что она произвела на вас, молодого человека, очень выгодное впечатление своею внешностью, — сделал попытку улыбнуться Раух, — что же касается меня, то вся эта сцена, какую они оба здесь разыграли, мне и показалась именно очень, очень театральной!
Они, кажется мне, оба — опытные актеры, и он не столько болен, сколько понял безвыходность своего положения, вот что-с! Относительно же того, что он болен, — если только все еще болен, — это нам должны будут дать справку медики… Улики тяжкие — вот в чем вся его болезнь!
— Справку должно, конечно, потребовать у врачей, какие его лечили, — согласился поручик, — а вот что касается улик, то мне они как-то не кажутся совсем тяжкими.
— Как же так не кажутся тяжкими? — удивленно глянул Раух на своего помощника, но тот не смутился.
— Начать даже хотя бы с самого преступника — Терентия Чернобровкина, — объяснил он, — ведь нам в сущности что же известно о нем из дела? Только то достоверно известно, что он бежал, а бежал он только как сдаваемый в ополчение, может быть, а не как еще и убийца вдобавок… Ведь не доказано же с очевидностью, что именно он убийца? Есть одно только предположение местной полицейской власти. Ведь они пишут в деле не утвердительно: «Есть вероятие подозревать в злодеянии Терентия Чернобровкина…» Не подлежит сомнению только то, что он бежал, остальное же только допускается с известной натяжкой…
Высказав это, поручик Доможиров увидел, что он озадачил своего начальника. Раух даже недовольно передернул усами, воззрившись на него, и пробормотал:
— Что вы это тут мне такое «подозреваемый»!..
Однако он, усевшись на свое место, деятельно начал перелистывать дело в синей папке, между тем Доможиров говорил осведомленно:
— Явных улик против Чернобровкина в деле не приведено… Нет их и против другого, который назван его соучастником, — парня Гараськи, который хотя никуда и не бежал, а сидит под замком, однако же не сознается, что они вдвоем убили… свидетелей же убийства не было.
— Ну да, ну да, еще бы! Еще бы они были дураки, чтобы убивать при свидетелях!.. Написать бы им, кстати, и записку, — дескать, мы убили!
Раух, говоря это, не поднимал, однако, головы от дела, стараясь найти в нем подтверждение легкомыслия своего помощника, но кончил тем, что должен был согласиться с ним: дело было действительно построено на одних только предположениях и «убежденности» местных полицейских чинов.
Тогда он принял глубокомысленную позу человека, глядящего в корень вещей, и начал поучающим тоном:
— Виноват в преступлении всегда бывает кто? Тот, для кого оно выгодно. Оспоримо ли это? Нет, это неоспоримо!.. Какую же выгоду для себя видел бежавший преступник? А выгоду явную… Новый помещик, — этот штабс-капитан, — конечно, должен был из благодарности и семье его дать вольную и денежную благодать ей отсыпать, а сам убийца полагает, разумеется, что унесут его ноги и от кнута и от каторги. Какая же теперь выгода самого штабс-капитана? Рисовалась она ему очевидной вполне. Ведь он не знал, что духовная его дядей написана на другого, а если, предположим, и знал даже, то надеялся, конечно, оспорить эту духовную в суде, в чем, пожалуй, и мог бы успеть, — ничего нет мудреного, примеры тому бывали.
— Он и сейчас-то больной еще человек, а месяц или даже больше назад… — начал было Доможиров, но Раух перебил его:
— Если он, по справке от медиков, окажется настолько больным, то прошу вас не забывать, что у него вполне здоровая жена, к допросу которой мы и приступим в ближайшее время. Так как дело это столько же уголовное, сколько и политическое, то оно имеет большое значение. Слишком много стало всяких этих покушений на помещиков со стороны их крепостных… но когда-а… когда крепостных этих толкает на убийство помещика о-фи-цер, только с этой именно целью приехавший к своему дяде, а больше с какою же?
Что в имении зимой делать больному? То-о… то это обдумано не больной головой, а не менее здоровой, чем наши. И может быть… может быть, даже ре-во-лю-ционно настроенной, — вот что вам нужно знать!.. Ведь она, эта действительно красивая, — в чем я с вами не спорю, — женщина, сестра кого?
— Волжинского, как вы сами узнали. А Волжинский кто таков? — Адъюнкт-профессор по кафедре… кого же именно? Не Шевырева ли? Нет-с!
Гранов-ского! Вот кого, гм, гм…
И Раух, подняв палец, поглядел на поручика Доможирова с безукоризненно выдержанным, вполне начальственным превосходством…
IV
Весь апрель, а также и большую половину мая пришлось Елизавете Михайловне отстаивать мужа, а также и себя от хитросплетений голубых мундиров. Не один раз вызывалась она в жандармское управление для дачи «свидетельских показаний», причем понимала, конечно, что Раух смотрит на нее, как на главную пружину всего этого дела, хотя и старается быть с нею отменно вежливым. Поднимался им вопрос и об ее брате — в смысле убеждений, которых он держится как ученик Грановского.
Видя направление, какое принимает допрос, Елизавета Михайловна сочла за лучшее умолчать о том, что именно говорил ее муж насчет своего желания отпустить хлапонинских крестьян на волю, притом наделив их землею, в случае если бы он оказался их владельцем. Конечно, в глазах Рауха не бескорыстие Дмитрия Дмитриевича показало бы упоминание об этом, а только свободомыслие, и ухудшило бы его положение и без того тяжелое.
Она выдвигала другое — именно, что домашнего духовного завещания, найденного в столе Василия Матвеевича, оспаривать муж отнюдь не собирается, если же куда и стремится из Москвы, то только в Крым, к своей батарее.
Волжинский, желая помочь сестре, свел ее к Грановскому. Тот, больной сам, выслушал ее с возмущением на жандармов, посоветовал обратиться к Погодину или к Шевыреву, которые имеют большой вес и на лучшем счету у начальства.