Севастопольская страда. Том 3 - Сергеев-Ценский Сергей Николаевич. Страница 89
— Так что их благородие штабс-капитан Хлапонин тоже там теперь, ваше благородие? — поспешно и потому не по-украински спросил Чумаченко.
— Его батарея, кажется, на третьем бастионе, если я не ошибаюсь, — ответил пластуну-георгиевцу молодой поручик и послал вперед лошадь, но вдруг спросил, обернувшись:
— А у тебя какое дело к штабс-капитану Хлапонину?
— Письмо им передать, — мгновенно придумал Терентий и испугался: а вдруг скажет этот офицер: «Давай я передам, я как раз туда еду сейчас…»
Но поручик ничего не сказал, только понимающе качнул головой и зарысил дальше.
V
В тот же день к вечеру пластун Чумаченко был уже у себя на Малаховом, — и как будто домой пришел, где заждалось его хозяйство.
Все было по-прежнему: время от времени гулко стреляло то или другое орудие большого калибра, кричали сигнальщики, пели пули, прорываясь сквозь амбразуру, по-домашнему ходили на площадке солдаты, а около своего блиндажика между двух ведер воды стояла в чем мать родила могуче-обширная Прасковья Ивановна Графова и обливалась водою, зачерпывая ее жестяной кружкой, сверкающей на лучах заходящего солнца.
Правда, было очень жарко, душно, и, глядя на нее, всякому хотелось окатить себя холодной водой, только что вытянутой из колодца. Прасковья Ивановна делала так ежедневно, разрешая себе эту маленькую вольность, и все кругом к этому привыкли, и никто, а менее всех только что вернувшийся из госпиталя Чумаченко, не мог даже и предположить, что видит это он в последний раз.
Следующий день был удушливо-зноен, начиная с самого утра. Все раскалилось нестерпимо: и орудия, и ядра, которых нельзя было взять голыми руками, и ружья, и камни, и насыпи траншей… Земля как будто вот-вот собиралась запылать, — по ней трудно было ходить в обуви с нестертыми даже подошвами…
Только когда в обед натянуло тучи, закрывшие солнце, бастионы ожили немного, а часам к пяти, когда запахло уже дождем и перестрелка значительно ослабела, как обычно в это время, на Корниловском бастионе появился в сопровождении мичмана Вити Зарубина артиллерийский штабс-капитан с соседнего третьего бастиона Хлапонин.
Попав снова на тот бастион, где был он так тяжело контужен, Дмитрий Дмитриевич очень ярко припомнил свое знакомство с веселым храбрецом капитан-лейтенантом Евгением Лесли, бесследно погибшим при взрыве погреба, не то разорванным на мелкие куски, не то забитым глубоко в землю, — и ему захотелось познакомиться с его братом — Петром Иванычем, лейтенантом, командиром батареи на Малаховом.
Ставший уже весьма знаменитым за время его долгой болезни Корниловский бастион, конечно, и сам по себе тоже привлекал внимание Хлапонина. Хотелось посмотреть и места, где были смертельно ранены адмиралы Корнилов и Нахимов, и остатки башни, которую Дмитрий Дмитриевич помнил еще нетронутой перед бомбардировкой в октябре.
Брат Евгения, Петр Лесли, как увидел Хлапонин, был еще очень молод — двадцати двух, двадцати трех лет, но он на укреплениях пробыл с начала осады, командовал батареей на Камчатском люнете, счастливо не был ни разу ни контужен, ни ранен, получил несколько орденов и золотое оружие за храбрость и был образцом для подражания Вите Зарубину.
На своего погибшего брата он был похож меньше, чем ожидал Хлапонин, и не было в нем той бьющей фонтаном энергии и веселости, какая отличала Евгения, но шел ведь уже одиннадцатый месяц осады и неусыпной борьбы с врагами, — усталость, которую заметил и на лице лейтенанта и в его движениях Хлапонин, была для него вполне объяснима и понятна, тем более что Лесли провел весь этот неистово жаркий день около своих орудий, и этот предвечерний час был для него часом вполне заслуженного отдыха.
То, что Хлапонин помнил его брата, сразу расположило к нему Петра Лесли и заставило говорить с ним дружеским тоном. Они, трое, сели недалеко от разбитой башни, около входа в блиндаж генерал-майора Буссау, командира пехотного прикрытия бастиона. Тут было такое гостеприимное толстое бревно, приготовленное на всякий случай для починки крыши блиндажа, а три других подобных бревна лежали шагах в десяти, напротив.
От всех этих бревен, сильно разогретых с утра, приятно пахло сосновой смолою, у Вити же оказался шоколад, купленный им на Северной, куда ему пришлось съездить в этот день по своим обязанностям ординарца Хрулева; шоколадом этим Витя угостил Лесли. Это несколько взбодрило усталого лейтенанта, — он стал гораздо разговорчивее, хотя говорил только о непорядках на укреплениях, обращаясь к Хлапонину:
— Вот вы увидите это сами, — на вашем бастионе, конечно, то же самое, — что такое был Тотлебен, когда не был ранен, и как дело пошло без него, когда вот теперь он лечится на Бельбеке! Кто должен ведать земляными работами в конце концов, если не саперные офицеры и инженеры? Отчего же в последнее время мы их почти не видим? Говорят, что их у нас вообще мало и они, дескать, не могут везде поспеть… Хорошее дело! Мало — потребуйте, чтобы прислали побольше, а то что же получается? Нам же, батарейным командирам, целые ночи приходится следить за рабочими, — разве это наша обязанность? Ужасно они меня бесят, эти саперы и инженеры! Я как только увижу кого из них, сейчас же начинаю с ними ругаться! Обрадовались, что их главный начальник болен, и не хотят ничего знать. Наверное, ничего такого не допустили бы французы, — почему они и подобрались уже к самому нашему носу. Штуцерные очень донимают, черт бы их взял! Только стоит сделать выстрел из орудия, как сейчас же штук тридцать пуль летит в амбразуры, и почему-то бывают такие проклятые, что пробивают даже щиты!
— Попадают случайно в пробитые уже наполовину места, — объяснил это, подумав, Хлапонин, а Лесли подхватил оживленно:
— Да, конечно, садят пулю в пулю, только нам от этого живой убыток…
Между прочим, слышали, что говорят: будто французам доставили кольчуги в защиту от наших штыков, и теперь в случае штурма нужно будет нашим солдатам дать приказ, чтобы кололи только в живот да пониже.
— Об этих кольчугах говорят ведь давно, — заметил Витя. — Однако сколько убитых французов не приходилось мне видеть, все без кольчуг.
— Что же тут такого? Прежде их готовили у них там, на заводах, а теперь, наконец, прислали, — возразил Лесли, но тут же добавил с чувством:
— Нет, едва ли дождемся мы от Горчакова, что он выгонит союзников! Не тот, кого надо сюда! А сколько золотых людей погибает у нас тут ни за что ни про что! Мы стреляем по французским батареям только, а французы — по нашим прикрытиям, а не держать прикрытий близко нельзя нам: мы под угрозой штурма, а совсем не французы… До чего это мерзко! Кажется, легче бы в Сибирь пойти на каторгу, чем каждый день видеть, как около тебя валятся люди от бомб… У меня денщик, Иван, живет в городе на моей квартире, и я ему ведь запрещаю ко мне на батарею шляться каждый день, а он все-таки каждый день является, и сегодня был. «Зачем ты, говорю, сюда?» — «Да у меня, говорит, сердце болит». — «Сердце? — кричу на него. — А как хлопнет тебя здесь, так что только мокро останется?» — «Что же делать, говорит, хлопнуть и на квартире могут, а тут я все-таки вижу своими глазами, что вы живы-здоровы, вот мне и радость…» Какой народ! А вот снарядов мало делают… Один луганский завод, — что же он может? А без снарядов самый раззолотой народ все равно не выдержит…
Хлапонин, слушая Лесли-младшего, представлял на его месте, рядом с собою на смолистом сосновом бревне Лесли-старшего, — так ли бы он говорил теперь?
Тот был более рослый и плотный, но ведь чего-нибудь да стоит выдержать десять с половиной месяцев осады! Ведь каждые сутки недосыпал этот юный командир батареи два-три, а когда и четыре часа, не говоря уже о том, что каждый день глядела на него смерть.
Он старался держаться бодро, но вид у него был очень усталый, лицо хотя и загорелое, но худощекое, нос острый, глаза впалые, и загорались они, только когда он возмущался, потом как-то сразу потухали… Усталость прозвучала и в словах его, сказанных с некоторым подъемом: