Мама - Севела Эфраим. Страница 9

— Но ведь мама во всем свете у меня одна. Кто может быть ближе, чем мама? — искренне недоумевает он.

— Благословит тебя Бог, сынок, за такие речи… — шепчет старушка. — А многие забыли, что нет на свете священнее любви, чем любовь к своей матери… Той, что ночей не спала, когда ты болел, той, что последний кусок тебе отдавала, той, что…

— Русские! Русские! Красная Армия! Зашелестело по толпе, прекратившей движение. Оттесняя людей к обочине дороги, встречным маршем движется конная артиллерия. На лошадях и лафетах орудий — солдаты в незнакомой форме и в других, отличных от немецких, касках. На касках — красные пятиконечные звезды. Среди русских солдат много скуластых, узкоглазых монгольских лиц. У них нет автоматов. А старого образца винтовки с приткнутыми гранеными штыками.

Из толпы беженцев русские стали выводить мужчин в польском военном обмундировании. Вывели и Янкеля.

— Вот еще один пленный! — доложил приведший Янкеля солдат офицеру, сидевшему в седле.

Янкель посмотрел на офицера, и его огорченное лицо разгладилось простодушной радостной улыбкой.

— Вы еврей, пан комиссар? — спросил Янкель. Офицер в седле неопределенно пожал плечами:

— Я еврей. Но не комиссар. Я — капитан. Командир батареи. Что вам угодно?

— Но вы еврей? И я еврей, — радостно восклицает Янкель. — Я этому очень-очень рад. Вы, надеюсь, меня поймете. Другие не хотят меня выслушать. Я направляюсь в Вильно. Там моя мама. Понимаете? Она беспокоится. Она не знает, что со мной, а я — что с ней. Помогите мне добраться до Вильно. Моя мама вам будет так признательна.

Офицер в седле лишь сочувственно развел руками:

— Вы — пленный! И пойдете с остальными польскими военнопленными, куда поведет вас конвой. Ясно?

— Какой я пленный? — огорошено кричит Янкель, озираясь вокруг в поисках сочувствия. — Я же не воевал! У меня даже оружия нет. Одели форму и разбежались. Я иду в Вильно, к маме…

— На вас военная форма. Значит, вы взяты в плен, — оборвал его русский офицер и тронул коня.

Раскачивается товарный вагон. Стучат под полом колеса. Польские пленные сидят на нарах, лежат вповалку. Другие прилипли к узким, как амбразуры, окошечкам, затянутым колючей проволокой. На некоторых цивильная одежда — успели сменить.

— Вильно! — кричит солдат у окна. — Мы подъезжаем к Вильно! Я узнаю! Вон колокольни Петра и Павла, а вон шпиль Святой Анны!

Товарный состав медленно огибает город, раскинувшийся в долине между зеленых холмов. Еще очень рано. Недавно рассвело. И в долине плавает прозрачный туман. Сквозь него, как сквозь седые пряди волос, проступает облик города. С красными черепичными крышами средневековых улочек, с тесными каменными двориками, с зелеными вершинами столетних кленов и лип над ними, со сладкими дымками из затопленных хозяйками печей. И властвуя над крышами, над дымами из фигурных, с железными флюгерами, печных труб, горделиво высятся над городом многоцветные башни колоколен виленских церквей, сверкая гранями крестов и перекликаясь мелодичным звоном, словно отдавая прощальный салют длинному бесконечному поезду-тюрьме, набитому, как селедками, невольниками.

Тревожно гудят колокола костела Святого Казимира, им вторит медь костела Святой Терезы, плачем откликается румяная колокольня костела всех святых, стонут Доминиканский костел и Францисканский, а вслед за ними зарыдал монастырь кармелиток.

Город разворачивается в утренней дымке. Сверкнула серебряной чешуей гладь реки Вилии.

Янкель бросается к запертой двери, неистово стучит кулаками:

— Пустите меня! Откройте! Это — мой город! Я приехал! Выпустите! Здесь моя мама!

Кое-кто из солдат начинает смеяться. А Янкель, захлебываясь от плача, продолжает стучать.

— Мама! Я здесь! Рядом! Где ты, мама?

Пожилой седоусый солдат кладет ладонь Янкелю на плечо и под стук колес не замедляющего ход поезда пытается утешить его:

— Не плачь. Мужчине плакать не полагается. Мы все лишились родных. Кто

— жены и детей, а кто — мамы. И стучать не надо. Конвой откроет огонь. И ты погибнешь зря. И мы тоже. Идем, сынок, приляг. Эй, уступите место. Человеку худо.

Седоусый солдат повел, обняв за плечи, Янкеля к нарам. Солдаты подвинулись, освободили место. Янкель лег, всхлипывая. Седоусый накрыл его шинелью.

Сверху от окошка послышался огорченный голос:

— Проехали Вильно. Прощай, Польша! Куда нас везут?

— В Сибирь везут, — сказал седоусый. — Прощай, родина!

У него на глаза навернулись слезы. В разных концах вагона слышится сдержанное всхлипывание. Кое-кто бормочет молитву. Затем весь вагон начинает неистово молиться.

Под стук колес, под католическую молитву засыпает Янкель.

И тогда в ритме стука колес он слышит мелодию колыбельной песни, которую ему давным-давно пела мама. Ее голос выводит на идиш сладкую до слез песенку о белой козочке, которая стоит под колыбелькой у мальчика. Эта козочка пойдет на ярмарку и оттуда принесет гостинец: миндаль и изюм.

Янкель видит лицо мамы и даже ее руку, качающую колыбель. Словно от ее руки качается, как колыбель, весь вагон. Спят вповалку польские солдаты. И над ними над всеми, как мольба к Богу уберечь их, не дать их в обиду, плывет умиротворяющий голос еврейской мамы, обещающей каждому мальчику в подарок миндаль и изюм, которые белая-белая козочка принесет с ярмарки.

Вагон качает. Спят солдаты.

Длинный состав товарных вагонов с часовыми на тормозных площадках мчится по русской долине, мимо осенних пейзажей, которые сменяются зимней тайгой.

Высокая мохнатая ель с пластами снега на ее могучих лапах напоминает гигантскую рождественскую елку. И снег на ней блестит, переливается, точь-в-точь как рождественские огни. Весь лес вокруг напоминает зимнюю сказку. Только стук топоров и визг пил нарушают идиллию.

Две фигурки в обтрепанной польской военной форме, укутанные от холода каким-то тряпьем, низко склонились с двух сторон широкого ствола ели. Пила ходит взад-вперед, въедаясь все глубже в дерево. Желтые опилки струйками сыплются в снег. Дерево затрещало. Закачалась вершина. Один из пильщиков, солдат с ледяными сосульками на кончиках седых усов, разогнулся, выдернул пилу из ствола.