Мужской разговор в русской бане - Севела Эфраим. Страница 26
Пулькин хоть и невзрачный с виду, но стойкости оказался богатырской. Он проглотил скользящую, гадость — бараний глаз и не сблевал в широкоскулое лицо гостеприимного хозяина. Меня бы вывернуло наизнанку. Я проникся уважением к Пулькину.
Но у барана — два глаза, и второй, вероятней всего, предназначался мне. Выручил из беды Пулькин. Он поднялся, словно заяц во хмелю, раскачивая в нетвердой руке рюмку и расплескивая коньяк на скатерть, и заявил, что хочет сказать речь. Казахи стали аплодировать ему лоснящимися бараньим жиром ладонями, и громче всех красавица Зейнаб, жена министра.
Пулькин качнулся вперед и изрек:
— Дорогие товарищи узбеки…
Стол онемел, скуластые лица окаменели. Большего оскорбления Пулькин не мог нанести казахам, как назвав их узбеками, коих казахи почитали хуже собак. За это могли убить, растерзать.
Даже красавица Зейнаб изменилась в лице и стала бледной. Я поспешил на выручку бедолаге Пулькину: Товарищ Пулькин оговорился. Мы же находимся не в столице Узбекистана.
— Верно, — согласился Пулькин и, исправляя ошибку, повторил обращение к гостям:
— Дорогие товарищи киргизы…
Сдавленный стон прошел над столом, над обглоданными бараньими костями и кровавыми пятнами пролитого на скатерть коньяка.
Назвать казахов киргизами мог только злейший враг казахского народа. Тучи нависали над взъерошенной и потной головой Пулькина.
Умная Зейнаб спасла от расправы московского гостя.
— Товарищ Пулькин чересчур много выпил, — сказала она, поднявшись и обнимая за плечи незадачливого оратора. — И он не может нести ответственности за всякую чушь, которую несет язык, переставший ему подчиняться. Я думаю, товарищу Пулькину самое время прилечь, отдохнуть…
— Нет, нет, — заупрямился Пулькин, которого Зейнаб попыталась оттянуть от стола. — Я скажу речь… Дорогие товарищи…
Тут уж я бросился на помощь Зейнаб, зажал Пулькину ладонью рот, и вдвоем мы поволокли его, брыкающегося, в спальню и уложили на хозяйскую двуспальную кровать под бархатным балдахином. Пулькин в костюме, сбитом на бок галстуке и модных туфлях-мокасинах тут же уснул праведным сном младенца.
Дальше я тоже упился до чертей, но речей благоразумно не пытался произносить. Помню, мы с хозяином-министром очутились в его кабинете под портретами Ленина и какого-то казаха, и я, хоть убей, не мог угадать, кто это такой. Раскисший от коньяка, я обнимал министра и даже лобызал его широкие скулы и слезливо спрашивал:
— Почему… скажи на милость… азиаты друг друга разорвать готовы… а уж русских… съели бы живьем?.. Почему? Какая ж это дружба народов… извини за выражение… и… и… какой, спаси господи, Интернационал?..
И министр отвечал не заплетающимся языком, ибо был здоров как бык и пил как лошадь и — хоть бы в одном глазу:
— Мы вас, русских, будем ненавидеть еще десять поколений. Вы принесли к нам в степи советскую власть…
— Постой, постой, — перебил я его. — А что тебе плохого советская власть сделала? Кем бы ты был без советской власти? Грязным пастухом и крутил бы баранам хвосты.
— А кто я теперь? — уставил на меня косые щелки министр. — Не пастух? Ваш русский пастух, который крутит казахскому народу, как баранам, хвосты и забивает им мозги глупостями, продиктованными из Москвы.
Тут уж я спьяну не нашелся, что ответить. Что ему ответишь, косоглазому? Режет под самый корень.
— Вы, русские, — продолжает, — нам в тридцатые годы принесли колхозы, отобрали у казахов-кочевников весь скот, овец и лошадей и бросили на голодную смерть в степи. Ибо казах хлеба не сеял, а питался исключительно мясом и молоком. Не стало мяса и молока, скот угнали в колхоз, и вся степь покрылась трупами. Казахи целыми семьями умирали с голоду, и некому было хоронить умерших. Юрты стояли пустыми. Орлы-стервятники кружили над степью.
Это был геноцид (даже и такое словечко знал этот казах, все-таки министр культуры!). Шесть миллионов мужчин, женщин и детей за один год умерли от голода, и народ наш уменьшился наполовину.
Меня, хмельного, прошибла слеза от этих слов, и у него из глаз-щелок покатились слезы. Я как наяву увидел степь, усеянную трупами. Усохших младенцев на руках у мертвых матерей. И орла-стервятника, описывающего круги над младенцем, норовя ему выклевать глаз. И похож этот орел в профиль на товарища Пулькина.
Проснулся я в гостинице с похмелья с чугунной головой. Под утро казахи завезли меня сюда почти беспамятного от армянского коньяка.
Проснулся я от того, что кто-то грубыми, шершавыми пальцами сдавил мое горло. Я открыл глаза и задохнулся от страха: надо мной близко, так что в нос шибануло несвежим дыханием, склонилась разбойничья широкоскулая маска, застывшая, с нахмуренными щелочками глаз, плоским раздавленным носом и оскаленным в жуткой улыбке ртом с редкими и гнилыми зубами.
Я напугался до смерти и с трудом пришел в себя, когда маска, гортанно смеясь, представилась личным шофером министра культуры, которого товарищ министр послал разбудить меня и доставить в его машину внизу, в которой министр дожидается меня. Мы едем в горы на охоту. Я облегченно перевел дух. Шершавые пальцы на моем горле показались мне бредом моего мутного от алкоголя воображения.
Когда я брился в ванной, а шофер, скаля в улыбке редкие зубы, почтительно дожидался меня в комнате, я увидел в зеркале под своей опухшей, гнусной физиономией… темные следы подкожных кровоподтеков на шее, неумолимо подтвердившие, что меня действительно душили в постели. Но я тут же отогнал эту мысль. Мало ли где я мог удариться шеей, если был до того пьян, что не помню, как меня доставили домой. При пудрив синяки на шее, я спустился с шофером вниз
У подъезда гостиницы дожидалась черная "Волга с белыми занавесками на окнах — верный знак принадлежности машины важному руководящему лицу. Мы не любим, чтобы руководимый нами народ мог заглядывать внутрь наших персональных автомобилей встречаться с нами глазами.
На переднем сиденье, рядом с шоферским местом, сидел министр, аккуратно выбритый, со свежим, отдохнувшим лицом, без какого-нибудь следа вчерашней пьянки. Его узкие глазки пытливо и цепко осмотрели меня, когда я садился на пустое заднее сиденье:
— Ну, и здоровы вы пить, — сказал он, не оборачиваясь ко мне, а глядя на меня в шоферское зеркальце, когда «Волга» отъехала от гостиницы. — Даже меня перепили. А я редко пьянею. Вчера сорвался…
— Да нет, что вы… — запротестовал я. — Это я упился, свинья-свиньей, а вы были свежи, как огурчик.
— Неужели? А вот я даже не помню, о чем мы с вами болтали, удрав от гостей в мой кабинет. А вам память не отказала?
Из зеркальца на меня был устремлен острый, как нож, взгляд косых, прижатых скулами глаз.
— Я абсолютно ничего не помню… — поспешил ответить я. — Последнее, что помнится, это глупая речь Пулькина за столом… Дальше — мрак… Кстати, как он, Пулькин? Я даже не успел заглянуть к нему в номер.
Узкие настороженные глазки в шоферском зеркальце немного оттаяли, видать, удовлетворенные моим ответом, и даже нечто вроде улыбки мелькнуло в них.
— Товарищ Пулькин? Да, не умеет пить товарищ Пулькин. Хоть и прекрасный работник и заслуживает всяческого уважения, но пить — это не его сфера деятельности. Я не стал его тревожить. Пусть поспит у меня дома, отлежится. Подальше от любопытных глаз. А то ведь недолго нарваться на любителя анонимок… Этой публики у нас хватает, и — готов донос в Москву…
Я понял, что это предостережение и мне.
— А где ваша супруга? — как можно любезнее осведомился я, понимая, что мне надлежит быть поосторожней. — Мы за ней заедем?
— Что вы? Зейнаб умрет при виде крови. Охота — не дамское занятие.
Машина выехала из города, и по асфальтовому шоссе с необычно большим числом регулировщиков мы нагнали длинный караван черных «Волг» с белыми занавесками, пристроились к колонне, под рев сирен милицейских машин понеслись на недозволенной скорости в горы, белевшие снежными вершинами далеко впереди.
Я откинулся на мягкое сиденье. Передо мной маячили два затылка, оба плоские, с короткими жесткими волосами, затылки министра и его личного шофера с разбойничьей физиономией. Эти затылки были враждебны мне. В шоферское зеркальце я старался не заглядывать, чтобы не напороться на колючий, холодный взгляд.