Mea culpa - Бабаян Сергей Геннадьевич. Страница 4
Он затянулся в последний раз – пальцы затеплились розовым – и с хрустом воткнул окурок в консервную банку. Над россыпью угасающих искр поплыл струистый дымок. Он постоял еще с минуту у окна, глядя на двор: все было черно-белым – голые ветки деревьев на свежем снегу. В подъездной тишине сплетались едва различимые музыка и голоса; ничего нельзя было разобрать в многозвучном тумане… вот пробилась Пугачева – одним словом, или нотой, дальше воспоминанием: «мой любимый… знаю, что с тобой…» Все-то ты знаешь. Он отвернулся от окна и пошел на этаж – задники разношенных в тряпку шлепанцев сухо пощелкивали по ступенькам. Сейчас хоккей – предвкушая, он обрадовался, как мальчишка. Потом «Время»… там какой-то пленум, ну его к черту. Лягу и буду читать Адамова. Телевизор пускай работает, чтобы не пропустить спорта и для Светки погоду. Пленум не помешает: сделаю тихо, пусть их гугнят. Потом фильм по четвертой… чего там сегодня? забыл… Потом спать. На душе было тихо, светло, тепло. Хорошо было на душе. Порядок.
III
Утром он чуть не опоздал на работу – вчера они со Светкой поздно заснули. Охранник – коренастый, каменнолицый, смуглый парень лет двадцати пяти – при его приближении равнодушно взглянул на табло. Это было равнодушием задвижки с электроприводом: до семи тридцати охранник выдавал пропуска, а ровно в семь тридцать с точностью и эмоциональностью автомата стопорил турникет. Иди к старшей табельщице – той еще стерве… Николай, слегка запыхавшись, остановился перед полукруглым окном. Кабина была прозрачной, залита люминесцентным замороженным светом – охранник сидел в ней, как телескоп у Сережки в аквариуме. На табло изумрудно-зеленым светилось семь двадцать девять сорок одна. У соседних кабин никого уже не было. Табло отрывисто пикнуло. Семь тридцать.
– Сто восемьдесят восемь.
Понапрасну охрана не придиралась. Смуглолицый клюнул пальцами ячеистую панель, выдернул залитую прозрачной пластмассой картонку пропуска, сличил одним взглядом фотографию с лицом Николая – и летящим движением вынес пропуск в окно. Стукнула певуче педаль, освободив турникет. Николай поспешно миновал проходную и вышел на территорию.
Он шел торопясь, досадуя на неподвижность краснокирпичных стен, поднимавшихся по обеим сторонам обсаженной чахлыми тополями дороги. Слышно было, как один за другим, в догоняющий разнобой, в цехах включались станки. При сменной работе неудобно было опаздывать – сменщик был вынужден ждать. Небо еще даже не посерело; под фонарями и окнами дрожали желтые сумерки. Над водосточными люками вдоль дороги змеился молочный пар. Столовая. На бездонно-черном стекле смутно белела табличка – взгляд сам написал на ней до мельчайших неровностей букв знакомое: «Четверг – рыбный день» – и нарисовал губастого карася в поварском колпаке и с половником под плавниковою мышкой. «Сегодня – четверг, – вспомнил он. – Суп из ставриды… Ничего, завтра пятница – и выходной». У него сразу посветлело в душе, смутившейся было свежепамятной еще перспективой объяснения с табельщицей. На этот слабо забрезживший свет как будто заспешили со всех сторон огоньки, окончательно разгоняя душевные сумерки: со Светкой вчера было просто здорово – оттого и проспал; «Спартак» выиграл четыре – один; инспектор Лосев остался жив – то есть это было ежу понятно, но все равно хорошо; в проходную успел… он энергично, с удовольствием ускорил шаги – впереди, оранжевыми поясками горящих окон, уже тепло – по-домашнему – светилась подстанция. В июне у него будет мотоцикл: какой-нибудь час (и какой час!…) – и они на участке. Тесть обещался помочь с бетоном – залить фундамент и поставить пока хотя бы хороший хозблок; на хозблок деньги есть – тысяча у Светки на книжке; этого не только на хозблок – хватит и на забор, и на свет, и еще на воду останется… Сквозь ровный, певучий гул просыпающихся цехов пробилось торопливое сухое поскрипывание. Он повернул голову: кто-то приземистый, бесформенный, в незавязанном треухе с ушами торчком, спешил ему наперерез по лиловой на сером снегу тропинке. Шагах в десяти Николай узнал глубоко-морщинистое, носатое – вытянутое острогорлым кувшином – лицо: Михеич, из инструментального цеха… Садовые участки у них были рядом; Михеич уже сколотил на своем щелястый сарай.
– Михеичу – привет!
– А, Николай…
Ради Михеича он остановился, пожал ему руку. Михеич был славный старик. Участок его уже полностью был раскорчеван и вскопан – помогали зятья, – только в дальнем от дороги углу, на границе с землей Николая, буйно кустился многоствольный ольховый пень: за этот пень, хоронясь от жены – высокой, костистой, громогласной, как мегафон, пятидесятилетней бабы, – Михеич как будто невзначай заходил, вскопав огород, чтобы выпить чекушку водки.
– Ты чего, Михеич? Ночевал тут, что ли? Михеич торопился в сторону проходной.
– Я сегодня в ночь вышел… Филатов попросил. – Михеич коротко нырнул головой – и выбил длинными темными картечинами обе ноздри. – Да, дела-а…
– Дела у прокурора, Михеич, – весело сказал Николай, собираясь идти. – У нас что – делишки…
– Да теперь-то уж точно у прокурора будут, – сказал Михеич как будто с досадой и сморщившись посмотрел на него. – Как же это вы так, а?
Николай, сделавший уже было шаг, остановился… не от вопроса – от голоса.
– А чего мы?
– А ты чего, не знаешь?
У Николая в груди – неизвестно отчего, без участия сознания – вдруг запульсировал тонкий струйчатый холодок.
– Тьфу ты, тудыть твою… Чего я не знаю?
– А, ты же только на смену идешь…
– Ну!
Рот Михеича сплющился в глубокую, круто сломившуюся углами морщину.
– Сменщика твоего убило.
Николай не понял, – потом понял, – так растерялся, что перестал осознавать себя… снял шапку и вытер сразу вспотевший лоб.
– К-кто убил?…
– Да кто, кто, – рассердился Михеич. – Ток убил. Полез чего-то там ремонтировать, напряжение не выключил – ну, и… На месте. Ночью это было, часов в одиннадцать, что ли… не этот сменщик, что сейчас, а тот… Бирюков, Леша. Уже увезли. Немцов весь трясется, кричит: он выпивший был! Боится, что придется ему отвечать…
– Да ты что…
Николай представил себе Бирюкова, потом мертвого Бирюкова… мертвого представить не смог – получился спящий. Однажды он застал Бирюкова спящим – Савватеев, не предупредив, заболел, и Бирюков остался вторую смену: тонкие губы его распустились, угловатое лицо округлилось, обмякло щеками, жестковатый прищур серо-зеленых, холодноватых, в хорошую минуту чуть насмешливых глаз сменился беззащитной выпуклостью тонких, с голубоватыми прожилками век, – но все было – живое, и хрящеватый нос, подрагивая ноздрями, тонко свистел…
– Да как же так!… – Он махнул шапкой, рывком нахлобучил ее на голову. Все было по-новому, непривычно вокруг – и завод, и зима, и Михеич. Мир за секунду переменился. – Я пошел.
– Иди, иди… Вот так вот. Смотри, Николай…
Оставшуюся сотню метров до подстанции он почти добежал – спешил, не зная сам почему, – было страшно… рванул тяжелую дверь – петли загудели скрипуче, протяжно, резонируя в толстом железном листе. В коридоре никого и ничего не было, все было как вчера: льдистое бело-голубое мерцание люминесцентных светильников, ободранный соломенно-желтый стол с раскрытым журналом, щит управления с выключателями… нет, щита сейчас не было видно: крашенный серебрянкою шкаф был закрыт и заперт на висячий замок. Дверь, ведущая в цех, была как всегда приоткрыта: матово зеленели станки, горели масляно-желтыми лунками станочные лампы, долговязая, в черном халате фигура за ближним станком, вытянув шею, крутила, поигрывая локтем, суппортный маховик… Воздух дрожал от криков обдираемого металла. Это его потрясло: он остановился как вкопанный посреди коридора. Открывая дверь, он подсознательно ждал тишину… испуганную – или торжественную? – тишину, – быть может, лишь приглушенный гул голосов – какой бывает на кладбище, когда еще только идут к могиле, провожая покойного, – и еще он ожидал увидеть людей – много людей, толпы людей: конечно, директора, всех главных, своего Немцова, рабочих из цеха, электриков из соседних цехов, просто незнакомых людей, «Скорую помощь», милицию… Ничего этого не было: цех работал, пронзительно визжала фреза, хрипло гудели токарные, синими кольцами завивалась бесконечная стружка, снопы огненных искр бились, веерно отражаясь, в экраны; от станка к станку переходил неторопливо Борисов – с ярко-голубой, жизнерадостной папкой под мышкой, в неизменном галстуке тупорылой красной лопатой, с нисколько не изменившимся курносым, крутолобым, энергично-упрямым лицом… Цех работал, и по нему шел замначальника цеха Борисов, и никто и ничто не могло их остановить… Николай, не разбираясь в себе, тряхнул головой и прошел в дежурную. Третий сменщик, Савватеев – толстый губастый парень, добродушный тюлень, – сидел за столом торчком – напряженно, не откинувшись в кресле, – и гулко барабанил тупыми толстыми пальцами по столу.