Mea culpa - Бабаян Сергей Геннадьевич. Страница 8

Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.

Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую, расписанную славянской вязью наклейку. Четыре сорок две, «Старорусская». Он понюхал горлышко – нос ущипнуло спиртом, – понюхал сам не зная зачем: и так было видно, что бутылку пили недавно – на донышке, послушный движенью его руки, скользил подвижной переливчатый полумесяц… Он вырвал переноску за шнур, сунул бутылку в карман – и, выйдя из трансформаторной, осторожно прикрыл за собой смотревшую оскаленным черепом дверь.

Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.

Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.

Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:

– Я пойду.

– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.

– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.

И пошел.

– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.

Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.

– Привет!

В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…

– Здравствуй.

Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…

– Ну, чего?! – рявкнул он.

– Ты что?… – кажется испугалась она.

– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.

– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…

Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал:

– Извини, Наташка… Извини. Я чего-то…

И, неуклюже погладив ее по плечу, обошел ее и чуть не побежал к проходной. Рывком открыв дверь, он навалился на турникет – чуть не упал на него, турникет был застопорен, не вращался.

– …Куда? – Смуглолицый охранник посмотрел на часы.

Николай бросил пропуск в окошко. Смуглолицый автоматическим смахивающим жестом поднял залитый в пластмассу картон и взглянул на режимный шифр.

– Обед через час.

– Пропусти. Мне надо.

Охранник невозмутимо покачал головой. Лицо его было каменным – странно, что он еще мог говорить. Николай не думая перенес ногу через турникет. Из-за него погиб человек. Какой обед?… Краем глаза он видел, как смуглолицый метнулся из своей стеклянной коробки. Он перевалился животом через скользкие перекрещенные дужки и толчком ладони распахнул наружную дверь. На улице ему сразу стало легче дышать. Смуглолицый чтото кричал ему вслед.

V

Дома никого не было. Не раздеваясь, он прошел в комнату и бросился в кресло. Он убил. Убил. Убил хуже, чем нарочно. Много хуже – просто взял и походя раздавил человека, как червяка. Лень было поискать и предупредить. Торопился домой – жрать сардельки. При слове «сардельки» в душе поднялось тяжелое, злобное чувство – к жене. Только бы жрать… Лень было подумать: стоит Бирюкова подпись и «принял» и выключен ток – надо ли включать? Когда он уходит из дома, то выключает из сети телевизор. Чтобы телевизор – стеклянная колба, куча дерьма – не сгорел. Человека он сжег не задумываясь.

Жизнь кончена. Он чувствовал это – что оборвалась, кончилась жизнь. Не только его сознание, но даже как будто и тело чувствовало, что с этого дня они будут жить по-другому – и что так жить им нельзя. Как будто от него отрезали – из него вырезали и выбросили – всю его прошлую жизнь. Тридцать пять лет. Их не повторить, не наверстать – потеря невосполнимая… как будто ноги отрезало – без них невозможно жить. Вся бесконечно долгая жизнь оказалась напрасна – будто ее и не было. Жизнь только сейчас начинается. Страшная новая жизнь.

В прихожей захрустел, защелкал замок. Он втянул голову в плечи. Шел кто-то из прежней, небывшей жизни. Дверь хлопнула – слышно было, как эхо зазвенело по лестнице. Он не повернулся, не встал – сидел и смотрел не отрываясь на золотистый виток обоев, пока его не заслонило женское испуганное лицо.

– Что случилось?…

Он очнулся. Ни о чем отвлеченном он думать больше не мог – мог только прямо отвечать на вопросы.

– Бирюкова убило.

– Что?!

Светка закрыла рукой покривившийся накрашенный рот; глаза ее на миг округлились – и тут же плачуще сузились… Что-то пробилось к его застывшему сердцу – отрешенно, не чувствуя ничего, он подумал: какая хорошая, добрая у меня жена… Была.

– Как… убило?

– Током.

– Когда?…

– Вчера вечером.

– О Господи! Бедная его жена!…

Он опять вспомнил, что у Бирюкова – жена. Которая летом ему нравилась. И дочка лет шести. Не больше. Он перестал смотреть Светке в лицо – смотрел на какие-то смазанные темные точки прямо перед глазами.

– Вот несчастье-то!…