«Тойота Королла» - Севела Эфраим. Страница 78
Я не глядел на них и объятий не разжимал и продолжал рассказ, устремив взгляд поверх Лениной головы в окно, где видна была темная, еле различимая гладь моря и редкие огоньки вдалеке, на невидимом берегу.
О чем я рассказывал? О том, как и до той провинциальной редакции докатился начатый в Москве погром, и нескольких евреев, работавших у нас, тут же выделили, как прокаженных, и устроили собрание, партийное, потому что в газете работают люди исключительно с партийными билетами, коммунисты, и на этом собрании евреев посадили отдельно и стали поливать их помоями, обвиняя во всех мыслимых и немыслимых грехах и призывая к немедленной расправе с ними. И делалось это руками их вчерашних товарищей, с кем евреи не один год мирно работали бок о бок.
Соня была единственной, кого обошли. То ли из-за ее военной инвалидности, то ли потому, что она, как и я, была здесь новичком. Мы с ней сидели в публике, наблюдая расправу над другими. Я подавленно молчал. А Соня не выдержала. И когда кто-то из обличителей обрушил на головы евреев совсем уж нелепую ахинею и стал требовать чуть ли не их смерти и все это от имени партии коммунистов, она вскочила со своего стула и, повиснув на костылях, громко, на весь зал крикнула:
— Не смейте говорить от имени коммунистов! Вы — не коммунист! Вы — фашист! Не добитый во второй мировой войне!
Что тут поднялось! Как разъяренная свора, набросилось все собрание на Соню. С этой минуты весь огонь сконцентрировался на ней. Внезапно вспомнили, что она тоже еврейка. Ее чуть ли не топтали ногами, навешивая на нее ярлыки шпиона, диверсанта, врага советской власти и русского народа и еще много-много гадостей из арсенала шовинистического и антисемитского болота.
Я сидел ни жив ни мертв. В моем воспаленном мозгу с грохотом рушилась вся стройная система моего коммунистического мировоззрения, и в ушах стоял гул, как при артиллерийском обстреле, а сердце ныло от жгучей обиды, как бывает, когда попадешь под уничтожающий огонь своих, а не вражеских батарей.
Соню исключили из партии. Вернее, выгнали. А это означало — волчий билет. Абсолютное бесправие. Никаких надежд на работу. А в перспективе и отправку в концлагерь, в Сибирь.
В этом месте Лена перебила:
— А ты? Ты тоже голосовал? — Что же я мог сделать?
Лена рывком разжала мои руки и, отодвинувшись, развернулась лицом ко мне.
— Почему ты не проголосовал против?
— Ты что, шутишь? Если шутишь, то очень зло. Кто во всей стране, на тысячах подобных собраний, осмелился поднять руку против? Ты знаешь такого безумца? Назови мне его!
— Значит, ты, как все, — сказала Лена и отвернулась к темному стеклу.
— Я и не претендовал на ореол героя, представляясь тебе, — рассердился я. — Я такой же, как все. И грязь, запятнавшая мою страну, лежит клеймом и на мне. Я этим не горжусь. Но и не отрекаюсь, задним числом обеляя себя.
— Все! — сказала Лена, не оборачиваясь. — Давай помолчим.
Наши соседи-жабы, как я мысленно окрестил их, получили явное удовольствие, видя, как Лена отстранилась от меня, и догадываясь, что между нами произошла размолвка. Они задвигались, зашевелились, выпучились на нас, и по их земноводным рожам зазмеились злорадные усмешечки.
Я внутренне клокотал от горечи и обиды и, конечно же, от стыда за себя и чувствовал, что ненавижу всю эту нечисть, рассевшуюся на мягких сиденьях вокруг меня, словно они и только они были повинны во всех моих грехопадениях. Мне вспомнилось, что точно такие же земноводные мерзко квакали вокруг меня на том собрании, где четвертовали Соню. И здравый смысл с горькой иронией подсказал мне, что четвертование как вид медленной, мучительной казни — последовательное отрубание четырех конечностей обреченного, а у Сони имелись в наличии лишь три конечности, и поэтому расправе над нею следует найти другое наименование.
Они, вот такие же хари, топтали Соню, измывались над ней, ничуть не стесняя себя тем, что она — женщина, что она — инвалид войны и абсолютно беспомощна и не способна защититься. Надругательство велось до излюбленному нашему принципу: бьют и плакать не дают.
Они, жабы, глумились не только над ней. Они и мне плюнули в душу, своим ядовитым зловонием парализовали мою волю и, схватив за локоть перепончатыми лапами, подняли мою нетвердую руку, когда начался подсчет голосов и перст считающего, пройдя по всему ряду, где сидел я с одеревеневшей кожей, воткнулся в меня, в упор, между глаз, как дуло наведенной винтовки.
Мои стиснутые кулаки, покоившиеся на коленях, побелели в суставах, и, обнаружив это, я тут же представил выражение своего лица и отвернулся к стеклу, прижался лбом к его темной холодной глади.
В Ялту «Комета» пришла в чернильной темноте, и весь город, подковой залегший вдоль бухты под сенью высоких гор, мерцал пригоршнями мелких искорок, словно отражение Млечного пути. Только поднявшись с причала на набережную, Лена заговорила со мной. Ласково и мягко, как прежде, и глаза ее при взгляде на меня излучали нежность и сочувствие.
— Давай договоримся, Олег. Больше об этом — ни слова. Только дай мне обещание… вернувшись в Москву, ты поможешь Соне уехать. И я для нее тоже сделаю все, что смогу. Договорились? А теперь ужинать. Я голодна, как зверь.
Мы провели эту ночь без сна. Размолвка на «Комете» только обострила страсть, мы буквально впились друг в друга и всю ночь не разжимали объятий. Хмельных до одурения, терпких до звона в голове. Едкая капля горечи, добавленная к нашему чувству, подстегнула и прежде никак не утолимый любовный голод. В редкие минуты передышки глаза Лены в сумраке разворошенной постели светились нескрываемой благодарностью, и рука ее, еще подрагивая от остывающего возбуждения, нежно и робко гладила мое разгоряченное тело.
— Господи, до чего хорошо, — чуть слышно шептала она. — Мне не верится, что кто-нибудь еще на земле может испытать такое.
Уснули мы под утро, ее голова на моем плече, волосы шелком рассыпались по моему лицу и от дыхания шевелились, сладко щекоча кожу. И проспали бы Бог весть сколько, если б нас не поднял долгий, настойчивый стук в дверь. С трудом соображая, я разобрал, что стучат двое: сильным мужским кулаком и женским, поменьше, и, напрягши память, вспомнил, что мы условились с Толей Орловым поехать сегодня на водопад Учаньсу, там, высоко над Ялтой, поесть шашлыков и весь обратный путь через горный лес проделать пешком, раздевшись до предела и на время забыв о цивилизации и ее пуританских ограничениях.
Толя дожидался нас со своей новой пассией, подцепленной, видать, вчера на пляже, пока мы ездили в Форос. Девица была совсем молода, студенческого возраста. С короткой светлой стрижкой, пухлогубая и с круглыми и большими, как у теленка, глазами. Сходство с теленком ей придавали и длинные, веером, ресницы, которыми она постоянно взмахивала, моргая. У нее была недурная, потоньше, чем у Лены, фигурка.
— Лида, — представилась она, и этим церемония знакомства исчерпалась. Ни у меня, ни у Лены не возникло желания узнать еще что-либо о ней.
Толя перехватил у подъезда гостиницы такси, высадившее упитанное семейство американских туристов, и мы, бухнувшись на горячие сиденья, понеслись по извилистому шоссе с бесконечными кипарисами по обеим сторонам. Пока мы добрались до водопада высоковысоко над еле видимой внизу Ялтой, Лиду укачало, и нам даже пришлось останавливаться, чтобы дать ей перевести дух.
Вначале и Лена, и я были медлительны, как сонные мухи. Но горячий, пахучий шашлык, сдобренный холодным грузинским вином, расшевелил, освежил нас, смахнув следы усталости, словно ее не было в помине.
Водопад был еще выше площадки, где жарились шашлыки. С отвесных скал, со стометровой крутизны падали неширокие белые струи, поочередно рассыпаясь в брызги на ступенях каменных выступов, бородатых от зеленого мха. Внизу, в Ялте, стоял сухой зной, а здесь была сырая прохлада, и мы даже поеживались в своей легкой одежде.
Спускаться в Ялту предстояло узкими тропинками, терявшимися в зарослях. Горы здесь были буквально укутаны растительностью, как компрессом, и все это цвело и благоухало густыми, как эссенция, запахами.