Зуб мудрости - Севела Эфраим. Страница 30
Как она не может понять, что я — единственный ребенок в доме, одна из вернейших отравленных приманок? Б.С. любит детей и свою тоску по собственному сынишке глушит игрою со мной. У него ко мне явный сентимент. Ему нравится со мной разговаривать. Даже больше, чем с мамой. Он любит сажать меня к себе на колени,, зарывшись носом в мои волосы, нюхать их. Глаза его сразу теплеют, когда он видит меня. Он ко мне привязывается все больше и больше.
И мама вместо того, чтобы поощрять наше сближение, изо всех сил старается разрушить его. Не из ревности ко мне. Боже упаси! Такое за пределами ее воображения. Из материнской ревности, из эгоистического чувства собственника. Она не в состоянии разделить с Б.С. родительского права на меня.
И теряет последний шанс.
Помню, как-то я нахамила маме. В моем возрасте, переходном, как объясняют педагогические книги, это бывает. Ни с того, ни с сего упрусь, становлюсь грубой, враждебной. Мама обижена, потрясена. Даже Б.С. возмутился и встал на защиту мамы.
— Эх, и взгрел бы я тебя ремешком по заду! — строго сказал он мне, и я, вместо того, чтобы обидеться, обрадовалась.
— Взгрей меня, миленький. Выпори меня, дорогой, по голому заду, — мысленно взмолилась я.
Потому что я расту без отца. Без мужского влияния. И даже порка мужской рукой была бы признаком того, что я не одна, что есть кто-то, кого мое поведение беспокоит, что в нашем доме появилась строгая мужская рука.
Ведь выпороть чужого ребенка, к которому равнодушен, у нормального мужчины рука не поднимется. Значит, воспитательный порыв Б.С. был явным признаком того, что я ему не чужая, что он ко мне испытывает отцовские чувства, отцовскую обеспокоенность и гнев из-за моего нехорошего поведения. Коснись он меня ремнем, и наша связь уже стала бы куда прочнее.
Ничего этого не поняла моя мама.
— Пороть будешь своих детей, — с благородным негодованием отвергла она его услуги. — Я без твоей помощи разберусь со своим ребенком.
— Дура! — чуть не завопила я, — Ты так и останешься со своим ребенком до конца твоих дней.
Б.С., ни слова не говоря, ушел в свою комнату и захлопнул дверь.
Удивительная штука — чувство вины. Не за себя. А за свой народ. За страну, к которой ты принадлежишь. Здесь, на Западе
— сплошное умопомешательство на этом чувстве.
Я, например, никогда не испытывала чувства вины за СССР. Хотя известно, что СССР наделал дел, за которые можно сгореть от стыда. Например, в Чехо-Словакии. Или история с Солженицыным. Но у меня нет чувства вины. При чем тут я? Разве это было сделано по моей воле? Или хотя бы поинтересовались моим мнением, когда это делали?
У американцев чувство вины перед неграми. За то, что предки белых держали когда-то в рабстве предков черных.
Ну и что? Рабства-то давно нет и в помине! Черные пользуются такой свободой, какая в России светлокожим русским и во сне не снилась. С черными няньчатся, делают им поблажки, толкают учиться и платят стипендии. За уши тянут на самые высокие государственные должности. С ними возятся так, как с дефективными, и, будь я черной, я бы обиделась.
А черные что, говорят спасибо? Держи карман шире! Они откровенно презирают своих белых благотворителей. В сабвее, под землей — царство черных. Белый человек, попав туда, чувствует себя униженным меньшинством. На него глядят с вызовом и насмешкой. Только вот не плюют в лицо. А при удобном случае втыкают нож под ребро.
Немцы до сих пор, хотя прошло больше тридцати лет после Гитлера, несут на себе крест вины перед евреями, которых Гитлер травил газом и сжигал в крематориях. Уже выросло поколение немцев, которое Гитлера не знало, и такое-же поколение евреев, а чувство вины передается от родителей детям.
В нашей школе в одном классе со мной учится девочка — немка по имени Ульрика. Она из Гамбурга, Отец ее служит в Нью-Йорке в немецком консульстве, а ее, пока они живут в Америке, отдали учиться в ту же школу, что и меня.
У Ульрики — абсолютно арийский тип: серые глаза, светлые, цвета пшеничной соломы, волосы, которые она заплетает в две косички. Ульрика — немка до кончиков ногтей. Аккуратна, трудолюбива. Всегда опрятно одета. Разговаривает не повышая голоса. Мы все остальные рядом с ней выглядим «низшей расой». Потому что расхлябаны и развинчены, орем, как дикари, одеты пестро и вызывающе, как попугаи.
Ульрика учится лучше всех в классе. Она действительно очень способная и усидчивая, словно ее винтами прикрепили к стулу. Я — вторая за ней по успеваемости. Весь остальной класс
— коренные американцы — учатся хуже и намного от нас отстают.
Она попросила, чтоб ее посадили рядом со мной. На переменах мы ходим вместе и разговариваем по-английски, каждая со своим акцентом. Мы дружим. Нам вдвоем интересней, чем со всеми остальными.
— Это потому, что мы с тобой европейки, — объяснила мне Ульрика. — У нас за плечами большой пласт культуры.
Мне было лестно такое услышать, хотя, честно признаться, не уверена, что это так.
В первый раз, когда Ульрика заговорила со мной, она, очень волнуясь и даже запинаясь от волнения, сообщила мне, что ее папа не участвовал во второй мировой войне, так как был еще ребенком во времена Гитлера. Я сказала, что мой папа тоже, был тогда ребенком и не участвовал, но дедушка был на войне и потерял там руку. Ульрика не стала распространяться о своих дедушках, а я не спорила. Потому что мне до них дела нет. Мне нравится Ульрика и этого достаточно. А вот ей обязательно надо передо мной оправдаться. Потому что я — еврейка. Да еще к тому же из России, потерявшей на той войне по милости немцев двадцать миллионов человек.
Но Ульрика-то при чем?
Папин друг-подружка Джо, который эскортирует меня из школы домой, чтоб надо мной не надругались по дороге хулиганы, а под хулиганами в Нью-Йорке подразумевают в первую очередь черных, — типичнейший пример американца, который тащит на своих хилых гомосексуальных плечах чувство вины. Перед неграми за рабство. Перед пуэрториканцами за то, что их остров Америка присоединила к себе. Перед индейцами — за то, что их загнали в резервации. Он жутко прогрессивный человек, этот гомик Джо. Он такой либерал, что дальше некуда. Он страдает за всех. Думаю, даже за тех, кому жмет обувь. И только за свою родину, Америку, он не страдает. Он ее надменно презирает и винит ее во всех грехах, какие только бывают.
На днях я получила огромное удовольствие, наблюдая, как либерала Джо жизнь наказала за его безграничный либерализм. Мы ехали в метро, и на одной остановке ввалился чумной наркоман, грязный, оборванный и слюнявый. Свободное место было рядом с Джо, и тот плюхнулся на скамью, придавив соседей, и тут же извлек из кармана фляжку с вином и припал к ней. От него нестерпимо воняло, а в нечесаных грязных лохмах непременно гнездились насекомые. Вся скамья слева от него, как по волшебству, очистилась от пассажиров. И хотя в вагоне было тесно, никто туда больше не сел. Справа сидел Джо, я — за ним. Джо не шевельнулся. Он задыхался от вони, но терпел. На него от тесного соприкосновения вот-вот поползут полчища вшей. Рядом со мной освободилось место, и я пересела, чтоб Джо уступить мое место. Джо не сдвинулся даже на сантиметр. Потому что Джо — либерал, у него чувство вины перед страждущим угнетенным братом, и он демонстрирует свою солидарность с ним. А это вонючее чудовище, не понимая, что Джо такой либерал и такой сочувствующий, принял его за своего, алкоголика и наркомана, и стал предлагать, нечленораздельно бормоча, отпить из горлышка фляжки. Нежный и женственный гомосексуалист Джо вежливо стал отклонять угощение. Тогда «страждущий брат» навалился на него всей кучей тряпья и насильно воткнул горлышко фляжки в губы своему прогрессивному защитнику. На глазах Джо выступили слезы, и я не знаю, чем бы все это кончилось, если б поезд не остановился как раз на нашей станции, и Джо выскочил, как ошпаренный, из вагона вслед за мной.
Меня распирало от хохота, но я не решилась даже улыбнуться, жалея бедного моего сопровождающего. Он неисправим. Ему это не было уроком. Ему больно и горько. А мне его жаль. Я себя чувствую старше и мудрее. Хотя мне еще долго ждать появления первого зуба мудрости.