Милые кости - Сиболд Элис. Страница 55

«Готов, Бак?» — спрашивал папа, а Бакли иногда отзывался «так точно», а иногда — «пуск!», но когда ему было особенно невтерпеж, и голова шла кругом, и уже хотелось спать, он просто повторял: «Готов!» Тогда мой папа брался двумя пальцами за верхнюю простыню, голубую (если она была куплена специально для Бакли) или сиреневую (если ему стелили мою), поднимал ее в воздух и резко разжимал пальцы. Простыня надувалась, как купол парашюта, и до странности медленно оседала вниз, на открытые коленки и локти, на подбородок и щеки. И дуновение воздуха, и легкость ткани касались кожи одновременно, даруя высвобождение и защиту. Это было диво дивное, после него оставалось какое-то щемящее чувство, по телу пробегала легкая дрожь, но в груди еще теплилась робкая надежда, что, если хорошенько попросить, папа в виде исключения повторит все сначала. Дуновение и легкость, дуновение и легкость, безмолвное единство: маленький сын, скорбящий отец.

Той ночью, когда голова Бакли коснулась подушки, он весь сжался в комок. Ему даже не пришло в голову опустить жалюзи, и за окном виднелся пригорок, испещренный пятнами света от чужих домов. На фоне противоположной стены темнели реечные дверцы стенного шкафа; в детстве он с ужасом представлял, как сквозь щели протискиваются злобные ведьмы, а под кроватью их уже поджидают двуглавые змеи. Но эти страхи давно канули в прошлое.

— Сюзи, пожалуйста, сделай так, чтобы папа не умирал, — шептал Бакли. — Мне без него никак.

Расставшись с братом, я спустилась по башенным ступеням и побрела по мощенной кирпичом дороге, под фонарями, похожими на сочные ягоды. Впереди оказалась развилка.

Очень скоро кирпичное мощение сменилось булыжным, потом под ногами заскрежетала острая щебенка, а дальше, на многие мили вокруг, была просто утоптанная земля. Я остановилась. Прожив на небесах не один год, я уже знала: сейчас что-то произойдет. Свет померк, небосвод сделался приторно-синим, как в день моей смерти, и тут впереди, далеко-далеко, возникла чья-то фигура, движущаяся мне навстречу, — то ли мужская, то ли женская, то ли детская, то ли взрослая. Когда взошла луна, стало ясно, что это мужчина. Меня охватила тревога, и я, задыхаясь, бросилась вперед, чтобы его разглядеть. Неужели это мой отец? Неужели сбылось мое отчаянное желание?

— Сюзи, — окликнул встречный, когда я остановилась шагах в десяти, и приветственно вскинул руки. — Не узнаешь?

И я сделалась шестилетней крохой и перенеслась в гостиную знакомого дома в Иллинойсе. По старой привычке, я встала туфельками на его ступни.

— Дедушка!

Сейчас мы с ним оказались на небе вдвоем, я стала легкой, как перышко, ведь мне было шесть лет, а ему пятьдесят шесть, и мой папа привез нас к нему в гости. Мы закружились в медленном танце, от которого дедушку каждый раз прошибала слеза.

— Помнишь композитора? — спросил он.

— Барбер!

— «Адажио для струнных», — уточнил он.

Во время плавных шагов и вращений я ни разу не сбилась и не споткнулась, не то что на Земле, а сама вспоминала, как однажды застала деда в слезах и спросила, почему он плачет.

— Иногда слезы сами текут, Сюзи, даже после долгих лет разлуки. — Он на мгновение прижал меня к груди, но я тут же побежала играть с Линдси: дедушкин двор в те годы казался необъятным.

Среди этого синего безвременья мы больше не сказали друг другу ни слова, просто скользили в танце — и все. Но я знала: пока длится танец, что-то происходит на небе и на Земле. Какой-то сдвиг. Неравномерное движение, про которое нам рассказывали на уроках физики. Небывалые сейсмические толчки, разрыв и сжатие пространства и времени. Прильнув к дедушкиной груди, я вдыхала стариковский запах, схожий с папиным, только пронафталиненный, запах плоти на Земле, запах неба на небесах. Кумкват, скунс, отборный табак.

Музыка смолкла; наш танец длился, наверно, целую вечность. Дед отступил назад, и за его спиной зажегся желтоватый свет.

— Мне пора, — сказал он.

— Ты куда? — встревожилась я.

— Не беспокойся, милая. До тебя нынче рукой подать.

Развернувшись, он зашагал прочь и вскоре исчез среди теней и пыли. Среди вечности.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Придя утром на винодельню «Крузо», моя мама нашла адресованную ей полуграмотную записку, нацарапанную рукой уборщика. Ей в глаза бросилось слово «срочно», и она даже нарушила ежедневный ритуал. Вместо того чтобы выпить чашку кофе за созерцанием бесконечных виноградных лоз, она сразу отперла зал для публичных дегустаций, в потемках нащупала за деревянной стойкой бара телефон и стала звонить в Пенсильванию. Номер не отвечал.

Тогда она через городское справочное бюро узнала номер доктора Ахила Сингха.

— Да-да, — подтвердила Руана, — часа два назад мы с Рэем видели «скорую». Полагаю, они все поехали в больницу.

— А кого увезли на «скорой»?

— Может быть, вашу маму?

Но из содержания записки следовало, что ее мать как раз и продиктовала это сообщение. В больницу попал либо кто-то из детей, либо Джек. Она поблагодарила Руану и повесила трубку. Потом схватила тяжелый красный телефон, чтобы поставить его на стойку. От неосторожного движения к ее ногам полетела цветная россыпь дегустационных листков, которые были придавлены телефонным аппаратом: «Лимонно-желтый = молодое Chardonney, нежно-желтый = Sauvignon blanc…» Получив здесь работу, она сразу взяла за правило приходить пораньше и теперь благодарила за это судьбу. В голову лезли только названия городских больниц, куда она давным-давно отвозила детей в случае травмы или внезапного подъема температуры. Набирая номера один за другим, мама дошла до той клиники, в которую я когда-то спешным порядком доставила Бакли, и там наконец услышала: «Джек Сэлмон — да, есть такой пациент. Доставлен в тяжелом состоянии».

— Что с ним?

— Кем вы приходитесь мистеру Сэлмону?

Она выдавила фразу, которую не произносила уже несколько лет:

— Я его жена.

— У него инфаркт.

Опустившись на пробково-каучуковый коврик, лежащий на полу за стойкой, она сидела без движения, пока не пришел дежурный распорядитель. Тогда у нее опять вырвались чужие слова: «муж», «инфаркт».

Мама очнулась в фургоне уборщика — этот тихий человечек, почти никогда не выходивший за ворота, мчал ее в международный аэропорт Сан-Франциско.

Она купила билет на ближайший рейс; лететь предстояло с пересадкой в Чикаго. Когда самолет, набрав высоту, нырнул в облака, она стала прислушиваться к перезвону музыкальных сигналов, которые подсказывали экипажу, что делать дальше и к чему готовиться. По салону, дребезжа, проехала тележка с напитками. У мамы перед глазами были не кресла самолета, а холодная каменная арка винного заводика, за которой хранились пустые бочки, только вместо посетителей, которые часто спасались в этой прохладе от палящего солнца, там сидел мой отец, протягивая ей разбитую чашку веджвудского фарфора. В аэропорту Чикаго, за два часа ожидания, она кое-как взяла себя в руки, купила зубную щетку и пачку сигарет, а потом опять позвонила в приемный покой и попросила, чтобы к телефону позвали бабушку Линн.

— Мама, я уже в Чикаго, — сообщила она. — Скоро буду.

— Абигайль, слава богу! — воскликнула бабушка. — Я еще раз звонила тебе на работу, мне сказали, ты уехала.

— Как он там?

— Зовет тебя.

— Дети с тобой?

— Со мной. Сэмюел тоже здесь. Я как раз собиралась тебя порадовать: Сэмюел сделал Линдси предложение.

— Чудесно, — сказала мама.

— Абигайль…

— Да? — Моей маме нечасто доводилось слышать робкие нотки в материнском голосе.

— Джек все время зовет Сюзи.

За порогом аэровокзала «О'Хэйр» моя мама закурила и остановилась, пропуская стайку школьников с рюкзаками и музыкальными инструментами. На каждом футляре желтела именная бирка с иллинойской надпечаткой: «Край патриотов».

Сырой, промозглый воздух Чикаго смешивался с выхлопными газами припаркованных в два ряда такси; у стоянки было нечем дышать.