Я из Одессы! Здрасьте! - Сичкин Борис Михайлович. Страница 54

Динозавр был полностью согласен с моей железной логикой. Но у меня осталось ощущение, что он согласился бы выйти из тюрьмы и без их извинений.

На суде мамонту дали год тюрьмы, хотя я не сомневался, что должны были дать минимум три. После отбоя он сел ко мне и спросил:

— Буба, поможешь мне перейти границу, когда я выйду?

— А ты куда хочешь?

— Всё равно, лишь бы козлов и вонючих морд не видеть. Между прочим, с этим вопросом ко мне обращались многие малолетки. Они знали, что граница на замке, но были уверены, что у меня есть отмычка.

Тюремный обед, разумеется, оптимизма не вселяет…

Со мной в камере сидел один неприятный грязный болтливый тип лет сорока пяти. Камера его не любила. Он испытал все злые шутки с поджиганием.

Попал он за решётку благодаря собственному идиотизму. Во время ссоры с женой она бросила в него кастрюлю со щами и не попала, а он утюгом и попал. Тюрьма ему, разумеется, не понравилась. В своих воспоминаниях о воле он всегда ел шпроты. Вероятно, это было для него высшим блаженством.

Он объявил голодовку. Но когда часовой не смотрел в глазок, жрал все подряд. На голодовку, естественно, никто не обратил внимания. Тогда он разрезал себе бритвой живот. Мы подняли тревогу, и часовой вызвал «скорую помощь», хотя его состояние не вызывало опасений. Скорее, это была демонстрация. Приехал маленький врач-армянин и, по обыкновению, поинтересовался, по какой статье он сидит.

— По пятьсот пятой, — ответил я.

— Что это за статья? — поинтересовался врач.

— Людоедство, — пояснил я.

Врач отказался входить в камеру. Я как мог успокоил медика:

— Не бойтесь, он сытый. Максимум, что он может сделать, — это укусить и все. Часовой говорит врачу:

— Почему вы не делаете перевязку? Врач:

— Я боюсь. Я шепнул врачу на ухо, чтобы он попросил корпусного надеть тому на лицо намордник. Был вызван корпусной. Когда врач попросил надеть на пострадавшего намордник, представитель тюремной администрации вытаращил глаза и ничего не мог понять. Врач пояснил:

— Пострадавший сидит по статье «пятьсот пять» за людоедство. Я не хочу быть тоже пострадавшим. Камера умирала от хохота.

— Какое людоедство? Такой статьи — пятьсот пять — нет, — взревел корпусной.

— Но для подстраховки лучше надеть намордник, — сказал я. После моего вмешательства корпусному всё встало ясно. Он улыбнулся и пообещал врачу:

— Заходи, не бойся, не укусит, я буду держать его за пасть.

Когда сидишь в камере, то всё время думаешь, как бы выйти из неё, чтобы подышать свежим воздухом. Я часто ходил к врачам, в библиотеку, но лучше всего было попасть на приём к начальнику тюрьмы.

Его кабинет был в другом здании, и нужно было долго идти по коридорам и потом ещё проходить двором. А в кабинете у начальника было большое открытое окно. И вот задача — придумывать разные поводы, чтобы попасть на приём к начальнику тюрьмы и подышать кислородом.

В 1974 году вся страна клеймила позором чилийскую хунту и требовала, чтобы освободили Луиса Корвалана.

Я написал заявление на имя главного редактора газеты «Правда» от заключённых камеры номер одиннадцать тамбовской тюрьмы.

«Заявление. Мы, советские заключённые, клеймим позором чилийскую хунту и требуем освободить Генерального секретаря Коммунистической партии Чили товарища Луиса Корвалана. (Тридцать две подписи.)»

Я записался на приём к начальнику. Меня к нему отвели. Я ему вручил наше заявление. Начальник прочёл моё заявление и посмотрел на меня:

— Как это понять? — спросил он.

— гражданин начальник, мы, заключённые одиннадцатой камеры тамбовской тюрьмы, являемся подследственными и ещё не осуждены. Мы имеем право, как все советские люди, выразить свой протест чилийской хунте и настаивать, чтобы освободили Луиса Корвалана.

Когда я говорил, голос мой чуть дрожал от волнения и возмущения. Внутренне я хохотал. Начальник:

— Гражданин Сичкин, я не могу отправить ваше письмо. Получается какой-то абсурд: вы сами сидите, но просите, чтобы выпустили его.

— Мы — это другое дело. Мы защищены советскими за конами, а чилийская хунта — это фашистская хунта.

— В камере сидит тридцать человек. Это же чёрт знает что могут подумать.

— Это легко устранить. Я перепишу заявление от двух камер.

— Все равно получается много людей в камере.

— Я могу уменьшить количество подписей.

— Гражданин Сичкин, я должен это согласовать с областным прокурором.

— Но я вас очень прошу вызвать меня к себе и рассказать о разговоре. На следующий день меня повели к начальнику, который сообщил, что обычно прокурор никогда не ругается, но в этот раз по поводу моего заявления он минут пятнадцать матюгался.

Я выдержал длинную паузу, чтобы подольше подышать кислородом, потом с тяжёлым вздохом сказал, что когда ребята в камере узнают, что наше заявление не послали, они очень расстроятся. Я действительно пересказал сокамерникам нашу беседу по поводу Корвалана.

— А что это за мудак? — поинтересовалась камера.

Взрослые заключённые играют, как дети. Скажем, вы дают утром газету «Правда». Они сразу начинают кричать: «Я забил второй!», «Я забил третий» и т.д. То есть очередь на чтение. Я учитывал их игру и вечером кричал: «Я мою ноги первым!» Тут же начиналось: «Я забил второй» и т.д. Стоило мне крикнуть: «Я стираю носки первым!» — опять пошло: «Я забил вторым!», «Я забил третьим!»…

В камерах, где я сидел, люди мыли ноги и стирали носки. Это же чудо!

Во всех камерах мне приходилось выслушивать такие разговоры:

— Ты знаешь, мой, которого я ударил ножом, поправляется. Прекрасным оказался парнем, организм крепкий, надеюсь вылезет. Дай ему Бог!

— А мой оказался хлюпиком. Пять ударов ножом, конечно, многовато для него. В особенности в живот. Много крови потерял. Эта блядь — «скорая помощь», будь она проклята, пока приедет, можно дуба дать. Если бы она приехала хоть на пять минут раньше…

— Мой начал есть, ему сейчас надо хорошо питаться, чтобы восстановить силы.

— А мой, блядь, в коме, как бы не загнулся. И вот каждый раз эти хулиганы идут к следователю на допрос и узнают о здоровье своих потерпевших, так как от потерпевших зависит срок заключения. Если потерпевший остаётся инвалидом или умирает, то статья меняется и срок увеличивается. А если потерпевший выздоровеет, то, соответственно, виновному намного легче. Они с такой любовью и заботой говорят о своих жертвах, будто речь идёт о самых близких им людях. Слушать их было смешно и противно. Если они так беспокоятся, то зачем было бить свои жертвы ножом, а не расчёской. Или если ты в таком желании не можешь себе отказать, так почему ты своим ножом пытался ударить в сердце, в лёгкое, в живот, а не по мягкому месту, которое называется задом. И чтоб твоя жертва не потеряла так много крови, и тебе потом в тюрьме не пришлось так волноваться о ней, надо было прежде вызвать «скорую по мощь».

Что касается малолеток, то у них таких разговоров не было. Они на воле готовились к тюрьме и все о ней знали. Они день и ночь готовятся в тюрьме стать законченными подонками. А выйдя из тюрьмы, — профессиональными бандитами. Они с утра до ночи хохочут, борются и дерутся. Им так нравится тюремная обстановка, они чувствуют себя героями. Если на воле они говорили на каком-то более или менее русском языке, то в камере у них на языке сплошной мат. Воровской язык они изучают на воле и приходят в камеру уже вполне подготовленными. Все сразу начинают делать себе татуировки. Все очень уважительно относятся к своей маме, и первая татуировка — «Не забуду мать родную». Если малолетка идиот, а таких очень много, то ему делают татуировку: «Не забуду родной МТС» (машинно-тракторная станция).

Один молодой парень, вновь прибывший, снял рубаху. А на руке у него была выколота красная роза, проткнутая финкой. На него, вернее, на татуировку, все смотрели, как на картину Леонардо да Винчи. Они были заворожены и умоляли его не надевать рубаху. Всем им хочется стать наркоманами. Они собирают «пятирчатки» от головной боли и потом глотают их для кайфа. Я им сказал, что в зубном порошке много веществ наркотического свойства. И они всей камерой ели зубной порошок и тайком друг от друга блевали.