В поисках Шамбалы - Сидоров Валентин. Страница 89

Публикации о Рерихе сделали достоянием гласности тот малоизвестный факт, что на Востоке, и в частности в Индии, Ленина именуют Махатмой. Священная гималайская земля, которую привез Рерих в Москву из сокровенного горного ашрама, предназначалась, как указывалось в сопроводительном письме, для могилы «Махатмы Ленина».

В переводе на русский «Махатма» означает «Великая Душа». Это возвышенно-духовное понятие обычно не употребляют по отношению к политическим деятелям. Исключение составляют два человека: в Индии — Мохандас Карамчанд Ганди, у нас — Владимир Ильич Ленин.

Джавахарлал Неру называл Ленина глыбой льда, таившей в себе яркое пламя. Ленин рисовался ему чуть ли не полубогом, в частности, и потому, что в отличие от других людей он никогда не допускал того, чтобы буква торжествовала над духом, чтобы очевидность затемняла сущность.

В письмах из тюрьмы, адресованных своей дочери (они вышли под общим названием «Взгляд на всемирную историю»), Неру приводит выразительный эпизод, связанный с пребыванием нашей делегации в Брест-Литовске: она вела переговоры с немцами о мире, который молодой Советской республике был необходим как воздух. Без мирной передышки, считал Ленин, гибель Советской власти неминуема.

А члены нашей делегации сразу по приезде в Брест-Литовск столкнулись с непредвиденной ситуацией. Дело в том, что немцы пригласили их на вечерний прием, на который, согласно незыблемому правилу, они должны были явиться в черных фраках. «Дипломаты» растерялись. Допустима ли в принципе такая вещь, чтоб представитель рабоче-крестьянской власти надел фрак, который в глазах народа стал символом буржуазности? Посовещавшись и не придя ни к какому решению, они срочно телеграфируют Ленину: как быть? И вот ответ Ленина: «Если это поможет установить мир, идите хоть в исподнем!»

Но, конечно, если Ленина называть Махатмой, то это — Махатма совершенно нового типа, ибо он лишен и намека на мистический ореол. В применении к Ленину невозможно говорить о таких вещах, как, предположим, озарение, внутренний голос и тому подобное. Зато, можно говорить о другом, более, поразительном — об исключительной концентрации внимания ко всем явлениям жизни, ко всем ее голосам, не только громким, но и тихим, и даже едва различимым, находящимся, так сказать, в диапазоне ультразвука, но тем не менее предвещающим, быть может, коренной поворот событий. Здесь равных Ленину нет.

В статье «Удержат ли большевики государственную власть?» Владимир Ильич обращается к воспоминаниям об июльских днях семнадцатого года, когда мирная демонстрация рабочих была разогнана огнем пулеметов, установленных на крышах и чердаках петроградских домов. Большевистская партия вновь очутилась в подполье. Как и при царе, Ленин опять должен был скрываться от полицейских ищеек. «Прятал нашего брата, конечно, рабочий», — говорит Ленин.

Это было время больших испытаний. Это было время мучительных внутренних раздумий, за которыми должны были последовать четкие и определенные решения. Что означал разгон июльской демонстрации? Означало ли это, что буржуазия укрепилась, осмелела, накопила силы и готова перейти в наступление по всему фронту? Или, наоборот, это была вспышка отчаяния (а значит, и слабости), попытка запугать массы, втягивающиеся в революционный процесс? Как ответить на этот вопрос? А отвечать на него надо, ибо от его решения зависела стратегия и тактика партии.

И ответ дала, как рассказывает Ленин, сама жизнь.

"В далеком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит:

«Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. „Они“ не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли было и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб». "О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал, — признается Ленин. — Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. К основе всего, к классовой борьбе за хлеб, мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путем.

А представитель угнетенного класса… берет прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твердой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко".

Нет необходимости излагать дальнейший ход ленинских мыслей. Последующая цепь событий завершится Октябрьской революцией. Но как многозначаща в этой связи история, поведанная Лениным, о простом куске хлеба, который своей тяжестью перетянул противоположную чашу политических весов. Для меня она служит, пожалуй, ярчайшим подтверждением вот этой заповеди:

Предельная внимательность. Победа —
Лишь бдительность, и больше ничего.

Осенью 1963 года я приехал в Армению. Армянские пейзажи — земля с красноватым оттенком, камни, четкие линии гор — показались мне библейскими. Ощущение усугублялось тем, что в ясную погоду из Еревана отчетливо видна отлогая вершина, увенчанная снегами, название которой является нарицательным, — Арарат.

Центральным событием поездки стала встреча с Мартиросом Сарьяном. Встреча не планировалась, просто случайное стечение обстоятельств привело нашу группу — мы прибыли в Армению на Неделю молодежной книги — в двухэтажный дом художника. Хозяин — хотя мы свалились на него как снег на голову — принял нас в высшей степени гостеприимно. Синий рабочий халат, немного запачканный красками, берет, слегка сбившийся набок, удивительно светлое и доброе выражение лица — таким мне запомнился Сарьян. В то время ему было за восемьдесят, но возраст не ощущался: так легко и стремительно он двигался, показывая нам свои картины.

Наши похвалы он мягко и, незаметно отвел, направив разговор в совершенно иное русло. Стал пенять на себя, сказал, что был слишком ленив. Это он-то ленив, всемирно известный мастер, автор нескольких тысяч полотен!

"Был ленив, — настаивал на своем Сарьян. — Мог сделать гораздо больше. Если не сделал, то потому, что с определенного времени стал бояться; и знаете чего боялся? — повториться.

Когда человек достигает определенного уровня профессионализма, это чувство, по-моему, овладевает им непременно. Ведь, используя технические навыки, можно без конца варьировать одно и то же, имитируя движение, вместо того чтоб двигаться. По мне, уж лучше стоять, чем топтаться на месте. В искусстве нельзя идти по замкнутому кругу, как слепая лошадь по коновязи. Нужен прорыв, нужен взрыв".

Картин было великое множество. Некоторые из них — относительно новые — стояли посредине мастерской на подрамниках. За день до нас у художника побывал американский писатель Джон Стей-нбек, и Сарьян написал его портрет. С холста на нас глядело жесткое, неприветливое лицо; щеку уродовало алое пятно. «Он прожил трудную жизнь», — как бы оправдывая его, сказал Сарьян.

У портрета Анны Ахматовой мы стояли довольно долго, любуясь ее величавой, царственной осанкой. "Этот портрет я написал в сорок шестом году, — сообщил Сарьян. — Видите, она как будто говорит: «Я такая, какая есть, и такой буду всегда».

Одну из картин Сарьяна — «Константинопольские собаки» — я помнил по многочисленным репродукциям. Она написана давно, в 1911 году.

«Боюсь, что на моей душе лежит грех, — со вздохом признался Са-рьян. — Этих собак называли „санитарами“, потому что они выполняли полезную работу: уничтожали вонючие отбросы большого города. Картина была выставлена в Париже. О ней много говорили, много писали. И константинопольские власти по-своему среагировали на этот шум: заявили, что ликвидируют позор своего города. Свезли собак-санитаров на какой-то остров в Мраморном море, и там они погибли. Если б знал, что так случится, ни за что не выставил бы картину».

Но — признаться — момент наибольшего удивления мы испытали у автопортрета Сарьяна, сделанного им в молодости. Странные, огненные, разноцветные полосы бороздили лицо, изображенное на холсте. Как это понять?