Взлетка - Бабченко Аркадий. Страница 3

Уставшие летчики никому не делают никаких привилегий. Они безразлично выкрикивают фамилии, написанные в полетном листе, и запускают по списку. Им на все наплевать. Сейчас идет запись на борта, которые, возможно, будут послезавтра, если их не отменят.

Бортов в Чечню тоже не хватает. Строители сидят на этом поле уже третьи сутки. Какие-то спецназовцы ждут отправки почти неделю. Но мы чувствуем, что нас отправят быстро, еще до захода солнца. Мы не строители и не журналисты, мы — мясо, свежее пушечное мясо, и нас тут долго не задержат.

— Интересно, как устроена жизнь, — рассуждает Кисель, — я уверен, что журналисты готовы заплатить любые деньги, чтобы оказаться на следующем борту в Чечню, но их не берут. Им надо туда, они хотят быть там, но их не пускают. Я тоже готов заплатить любые деньги, чтобы остаться здесь, лучше насовсем, а еще лучше — оказаться как можно дальше отсюда, но меня отправят ближайшим же рейсом. Почему так?

Оставшиеся места в самолетах забивают ранеными, после чего перегруженные борта взлетают.

Очередная вертушка тяжело тыкается колесами в бетон, и из нее начинают выгружать раненых. Их кладут на носилки и бегом несут в полевой госпиталь, развернутый тут же, рядом с вертолетными капонирами.

Одного проносят мимо нас. Это светловолосый парнишка; его перебитая ниже колена нога в коротком, по-дембельски обрезанном кирзовом сапоге висит на штанине и волокнах икроножной мышцы. Из мяса торчит кость. Сквозь ногу видно небо. От шага солдат носилки сильно раскачиваются, нога в тяжелом кирзаче оттягивается, перекручивается, как волчок на веревке: носилки вверх — нога вниз, вверх — вниз... Мне кажется, что сейчас она оторвется, и я даже делаю движение руками, чтобы подхватить его ступню.

Вывернутое наизнанку мясо облеплено комочками присохшей земли.

Раненый не чувствует боли, его обкололи промедолом. От него сильно пахнет горелой кирзой и портянками. И еще — свежатиной, только что разделанным парным мясом.

Медики уносят его в госпиталь. Оттуда время от времени раздаются нечленораздельные нечеловеческие крики. Иногда из боксов выносят окровавленные гнойные бинты и выбрасывают их в помойную яму. Тогда над ямой густым облаком взмывают жирные мухи.

После раненых из вертушки начинают выгружать красивые серебристые пакеты. К пятерым, оставшимся с прошлого раза, двое полуголых солдат приплюсовывают еще восьмерых.

Поначалу мы никак не могли понять, что это. “Наверное, это гуманитарная помощь”, — предположил Вовка, но Кисель сказал, что гуманитарку везут туда, а не оттуда.

До нас дошло, только когда на взлетку выехал крытый брезентом “Урал”. Из него выпрыгнули два солдата и стали грузить мешки в кузов. Они брали их вдвоем за края, мешки прогибались посередине, и мы поняли, что в этих красивых фантиках лежат мертвые люди.

Жарко, и солдаты работают в одних кальсонах и тапочках. Так буднично, так обычно. Жара, заваленная трупами взлетка и двое солдат в обрезанных по колено кальсонах, которые грузят мертвых людей в мешках, как картошку...

Между тем солдаты выкладывают убитых в кузове вдоль бортов, а когда места на полу уже не остается, они начинают класть их вторым ярусом. Последнего убитого кладут на оставшийся посередине проход, запрыгивают в кузов, и “Урал” трогается по направлению к станции. Утром мы видели там на запасных путях рефрижераторы. Мы уже знаем, для чего они.

Праздничные мешки в кузове трясутся в такт движениям машины, деревянно подпрыгивают на кочках, и солдаты прижимают их к полу ногами.

Тем временем вертушка загружается новой партией свежего пушечного мяса в не помятом еще зимнем обмундировании. Молоденькие солдаты друг за другом вбегают в грузовой люк “коровы”, путаясь в полах шинелей. У одного развязывается вещмешок, и на землю сыплются пачки сигарет. Последнее, что я вижу в темном чреве “коровы”, — растерянные солдатские глаза. Они смотрят прямо на меня.

Вертушка завывает винтом, взлетает и идет в сторону хребта и туда, дальше, где война. Этот конвейер работает с самого утра, сколько мы здесь находимся — оттуда трупы, туда солдат в новых шинелях, но все так четко, так отлажено, что мы понимаем: вертушки летают уже не один день и даже, наверное, не один месяц.

— Пидоры, — говорит Кисель. — Все они пидоры.

— Да, — говорю я.

— Пидоры, — соглашается Вовка.

Я стреляю у Киселя еще одну сигарету. Противная кременчугская “Прима” в жару идет с трудом. Вовка говорит, что в этих сигаретах примешан конский навоз — у него одно время была лошадь, и из конюшни воняло точно так же, как и из этой пачки. А гадила лошадь такими же непереваренными бревнами соломы, какие попадаются в сигаретах.

После двух затяжек во рту становится сухо, очень хочется пить. Вовка тушит свою сигарету о землю и наматывает портянки.

— Пойду за водой схожу, — говорит он. — Давайте фляжки.

Мы отдаем ему наши фляжки — три штуки, у меня одна запасная, я украл ее в каптерке в Свердловске.

Вовка одевается и идет к фонтанчику с водой. Раньше чем через полчаса он не вернется: около фонтанчика толпа, и, чтобы напиться, надо отстоять длинную очередь.

Я вижу, как Вовка проходит мимо чернявого майора, который сидит на земле в самой середине нашей команды, и заглядывает ему через плечо в бумаги, которые тот держит в руках. Это наши личные дела. Майор раскладывает их на две стопки. Мы знаем, что он раскладывает сейчас наши судьбы, мы чувствуем это, хотя ни один из нас не подошел к нему и не спросил. Одна стопка большая, другая маленькая, и мы понимаем, что маленькая стопка загрузится сейчас в “корову” и полетит на Ханкалу или в Северный, а другая останется здесь. Пусть ненадолго, пусть на какие-то часы, может, только до следующего борта, но все же еще здесь. И каждому хочется, чтобы его дело легло в большую стопку, каждому хочется задержаться на этом поле подольше. Интересно, чьи дела он откладывает сейчас?

Я тушу сигарету, ложусь на спину и закрываю глаза. Не все ли равно, чьи.

— Кисель, — говорю я, — ты обещал мне напомнить “Старый отель” Агузаровой.

— Записывай, — говорит он.

Я достаю из нагрудного кармана красный самодельный блокнот, вырезанный из толстой тетради, и ручку. Кисель диктует:

— Город плывет в море ночных огней... Город живет счастьем своих людей... Старый отель, двери свои открой. Старый отель, в полночь меня укрой...

Я записываю.

Ярко светит солнце, поют птицы. Степь оглушает, сбивает с ног ароматами сочной травы и абрикосов. Кажется, жизнь только начинается. Жизнь — вот она, здесь — яркая, солнечная, поющая — и мы только просыпаемся, и все у нас должно быть хорошо, все должно быть отлично. Не верится, что в такой красивый, сочный день на взлетку садятся эти чертовы вертушки, ревом своим закопченных движков распугивая птиц, и люди выгружают трупы и раскладывают их рядком на солнце. Хочется, чтобы здесь любили и рожали, а не убивали друг друга. Война должна быть там, где и так хреново. Она должна идти за Полярным кругом, где по полгода не бывает солнца, где людям нечем зарабатывать себе на жизнь и они умирают от холода и безнадеги, где жизнь угрюмая и мрачная. Война должна идти там, где плохо, а не там, где хорошо. Мы не верим, что нас привезли в этот дивный край, в это начало рая, где пахнет абрикосами, чтобы расфасовать в серебристые пакеты. Не хочется в это верить.

Вовка возвращается. Он стоит с полными фляжками в руках, смотрит на нас и ничего не говорит.

— Чего стоишь-то? — спрашиваю я его. — Давай воду, пить охота.

Он не глядя протягивает мне мокрую фляжку. Вода теплая, невкусная, сильно пахнет хлоркой. Я делаю несколько небольших глотков, полощу рот и передаю фляжку Киселю. От выпитой воды под мышками сразу выступает испарина.

Вовка садится рядом. Он не смотрит на меня, ковыряет сапогом землю. Я понимаю — что-то изменилось там, где сидит майор, что-то произошло.