Гу-га - Симашко Морис Давидович. Страница 29

Никитин зовет меня, и я иду дальше. От знакомого хода сообщения в нашу сторону ведут воткнутые в землю прутики. Даньковец ставил их. Никитин, согнувшись, приглядывается, и мы след в след идем за ним. Кое-где прутики растоптаны сапогами, и тогда мы задерживаемся. Потом Никитин разгибается и делает знак рукой. Мы расходимся в стороны, ищем свои шинели. Никто так и не надел на себя ничего немецкого…

Нахожу свою шинель. Она мокрая и легкая: воде негде держаться в ней. Становится совсем темно. Собираются остальные, и мы идем к себе уже напрямик, к темнеющим на краю болота развалинам. С первого же шага ударяюсь коленом, потом попадаю в какую-то яму с водой. И другие идут, падая, проваливаясь в воронки, и молчат. Всякий раз кто-нибудь садится, ощупывает землю руками. Я тоже знаю, что если бы лег сейчас и пополз, то хорошо узнал бы дорогу. Но я упорно иду, стараясь вспомнить все бугры и ямы, которые знаю на этом пути. Все сейчас чужое…

Влезаем по очереди на развалины и съезжаем вниз. Лейтенанта уводим в подвал. Он ложится на доски. Но мы там не остаемся, хоть места теперь хватит на всех. Каждый идет к себе.

Нащупываю в темноте балки над головой, лезу в пролом, упираюсь спиной в рухнувшую камышовую стену. Здесь сухо и не задувает ветер. Но спать я не могу…

Что-то липкое, холодное течет по лицу. Откидываю с головы шинель, провожу рукой. Черная грязь остается у меня на ладони. Неужто это пот? Помню откуда-то, что он бывает холодный…

Нет, я не спал, просто время всякий раз возвращалось назад. И я все видел опять и опять. Но что-то отвлекло меня. Высвобождаю автомат — тяжелый «шмайссер», выбираюсь наружу.

Тучи серо висят над самой землей. Стоит старшина с каким-то солдатом и оба пацана: Хрусталев и Рудман. Возле старшины стоит на земле желтая канистра на двадцать литров и лежат мешки. Подхожу медленно, не выпуская автомата, и старшина вдруг бледнеет, начинает пятиться от меня. Тогда я останавливаюсь, и он тоже.

— Кто тебе разрешил… пацанов… сюда…

Я матерю его так, что голос мой срывается на визг и слезы текут из глаз. Рука дергается у меня, и палец трясется на спусковом крючке. Старшине лет сорок, он хочет что-то сказать, но не может, беспомощно оглядывается.

— …Капитан… капитан сказал…

Всё бросив, старшина уходит с солдатом и пацанами, а я сажусь на землю, уронив руки. Слышу голоса, стуки. Потом кто-то трогает меня за плечо.

Горит костер, и Бухгалтер тащит к нему доски от развалин. На огне стоит ржавый казан из подвала. Мы пьем кипяток, едим хлеб и консервы, что принес старшина. Потом мы уходим через тот же проход между рухнувшими домами. Желтая канистра стоит все на том же месте, где оставил ее старшина.

Опять ничего не узнаю. В первый раз при дневном свете вижу я эти ямы, бугры, торчащее из земли железо. Даже пути не могу определить, каким я полз к своему окопу. Понимаю наконец, что смотрю на все с высоты своего роста.

Протоптанной вчера тропинкой идем к немецким окопам. Тонкие белые прутики торчат из торфа рядом. Выбираем место повыше. Это посередине болота, недалеко от перевернутой вагонетки. Отваливаем лежащих тут немцев и начинаем копать. У нас четыре лопаты из подвала и кирка. Еще одну ржавую лопату-грабарку находим здесь, на месте.

Лейтенант Ченцов совсем плох. Его рвет консервами с кровью. Оставляю его сидеть здесь, а сам с Никитиным и еще пятью нашими иду наверх. Там уже пленные немцы, человек пятьдесят. Под охраной наших солдат они тащат своих убитых с черной, обгорелой земли. Откуда-то из дотов приносят плотные связки коричневых бумажных мешков, похожих на свернутые одеяла. Они запихивают мертвых в эти мешки головой вперед и волокут их куда-то в сторону. Слышно, как один из них смеется. Другие немцы метрах в сорока отсюда роют могилы прямыми четкими рядами.

Наших лежит тут двадцать семь человек. И три связки коричневых мешков положены тут же, одна из них неполная. Мы стоим, молча смотрим на своих. Никитин сапогом отбрасывает немецкие мешки. Мы снимаем шинели, кладем на них наших и, забросив за плечо автоматы, начинаем носить их вниз, в болото. Солдаты, охраняющие немцев, глядят на нас издали и ничего не говорят…

Болото оцеплено. Слева, где виднеется темная вода, с другой стороны — от оврага и по всему косогору — каждые метров двести стоят часовые. Мы знаем, это саперы. Они никого не пускают сюда, вбивают в землю столбы со щитками: «Осторожно, мины!»

Здесь, где находились немецкие позиции, мин нет. Дело уже к вечеру, и сеется холодный мелкий дождь. Теперь мы опять все вместе: восемнадцать живых с лейтенантом, которого рвет кровью, и восемьдесят четыре мертвых. Они лежат на краю длинной ямы, которую мы выкопали за день. Некоторых нельзя узнать, потому что они шли через мины. Но Даньковец совсем целый, только по животу прошла у него очередь. И Шурка Бочков как живой и лежит будто чем-то удивленный. У Иванова расколота голова, и кто-то положил немного торфа, чтобы не было видно. С покатым носом на обострившемся лице лежит Сирота…

— Подожди, — тихо говорит мне Бухгалтер.

Он опускается на колени там, где лежит Кладовщик, касается руками лица и что-то шепчет. Все смотрят, как он молится, и молчат.

По очереди обходим всех. Я приседаю там, где Даньковец, смотрю на его руку. Справа, у запястья входит в порт синий пароход и маяк стоит на краю мола. Это картинка с папирос «Теплоход».

— Давай! — говорит Никитин.

Длинную яму в торфе мы устилаем шинелями. Опускаем своих туда по очереди, кладем рядом, плечом к плечу. И сверху укрываем шинелями с головой. Смотрим в серое небо и ничего не говорим. Потом лопатами, руками и коленями сталкиваем на них рыхлую бурую землю…

Стоим, сбившись в кучу, над длинной, метров сорок, могилой. От косогора спускается группа пленных с охраной, как видно, вытаскивать отсюда своих. Им предостерегающе кричат сверху, и они поспешно возвращаются. В стороне валяется еще одна шинель. Это наша, серая, с оборванным хлястиком. Кто-то берет ее и накрывает сверху могильную насыпь, старательно расправляет полы. Шинель порвана и прострелена в нескольких местах.

Мы все стоим. Почему-то не дождь, а белая жесткая крупа сыпется с неба. И торф постепенно белеет вокруг. Никитин смотрит на меня, снимает автомат с предохранителя. Все мы отставляем от себя автоматы и без команды начинаем палить в посветлевшее холодное небо. Мы палим беспрестанно, перезаряжая и выстреливая один за другим оставшиеся диски и магазины. У кого-то сохранилась граната, и он бросает ее в сторону перевернутой вагонетки. Вагонетка подпрыгивает и остается лежать на том же месте. С косогора и с нашей стороны люди смотрят на нас…

Темно уже, и сухие снежинки тают, не долетая до костра. Он разгорается все сильнее, освещая развалины. Мы тесно сидим вокруг, и Бухгалтер разливает нам спирт из желтой канистры. Всего у нас вдоволь: спирта, еды, посуды — на целую роту. Никому не добраться до нас, мы одни тут. Кто-то находит еще диски и бьет очередями в черное небо, откуда сыпется белый снег…

Ходим мы сами по себе, и никому нет дела до нас. В окопах наверху, где сидели те, в суконных гимнастерках, теперь пусто. Только гильзы и рваные тряпки валяются по земле. И за лесом, где было их хозяйство, никого уже нет. Несколько человек лишь остались в штабе, и старшина при складе.

Того старшины, что доставлял нам воду и консервы, тоже нет. Наши пацаны живут одни в пустой казарме, той самой, где когда-то сидели мы перед уходом. Другой старшина при складе, здоровый, крепкий, в хромовых сапогах, без слов выдает нам консервы. Хлеба только нет, и мы едим мясо, выбрасывая из банок жир. Худая черная собака из деревни подбирает и глотает все после нас.

Мы ходим все вместе. Останавливаемся, долго смотрим, как женщина кормит теленка распаренной соломой. Для теленка сделана землянка в огороде. Потом стоим у колодца, где люди набирают воду. Если кто-то из нас отойдет на три-четыре шага в сторону, то тут же спешит назад. И снова идем, касаясь друг друга локтями…