Грязь на снегу - Сименон Жорж. Страница 37

Кровотечение не прекращалось. Это было отвратительно. Франк весь вымазался. Он едва успел взглянуть на пожилого господина в очках, который кратко отдал какое-то распоряжение. Пожилой господин тоже выглядел недовольным.

Так Франк познакомился с расположенной под железной лестницей тюремной амбулаторией, о существовании которой даже не подозревал. Это тоже был прежний класс, где кое-что переоборудовали: расставили лакированную мебель, натащили кучу всякого медицинского оборудования.

Был ли врачом человек, перевязавший Франка? На рану, во всяком случае, он посматривал с тем же презрением, что и пожилой господин в очках. Относилось оно, конечно, не к самой ране, а к тому, кто ее нанес. Каждым своим жестом он как бы заявлял: «Опять этот!»

«Этим» был не Франк, а офицер.

Франку оказали первую помощь. Вырвали третий зуб — он шатался. Теперь у него не хватает трех зубов — двух передних, одного коренного. Время от времени, когда Франка выводят из камеры, лунки, где они сидели, приятно ноют.

В главную квартиру его больше не возили. Из-за того, как обошелся с ним офицер с сигарой? Разумеется, нет:

Франк не забыл об ударах, звук которых слышал здесь в утро своего прибытия.

Это вопросы тактики. В очень многом Тимо прав. Он не знает всего, но общее представление о системе составил верное.

Франка подлечили. Несколько раз водили вниз, в амбулаторию. Это было самое скверное: посещение ее чаще всего происходило в то время, когда окно открыто.

Может быть, поэтому он так быстро и поправился?

Он долго думал. На следующее утро после поездки в город умышленно не отметил день царапиной на штукатурке. Так же поступил и в следующие пять-шесть суток.

Затем попытался стереть старые отметины.

Теперь они его стесняют. Они — свидетельницы безвозвратно ушедшей поры. Тогда он еще ничего не понимал. Думал, что жизнь — там, на воле. Мечтал о минуте, когда выйдет отсюда.

Любопытно! Сильнее всего он впадал в отчаяние именно тогда, когда отмечал очередной день, старательно процарапывая черточку на штукатурке.

С этим покончено. Он научился спать. Научился лежать на животе, распластываться на досках койки и вдыхать собственный запах, зарываясь лицом в подмышку пиджака.

Он усвоил также самое главное: нужно продержаться как можно дольше, и зависит это только от него самого.

Он держится. Держится так хорошо и так этим гордится, что, если бы мог иметь контакты с внешним миром, непременно написал бы трактат, как следует держаться.

Первым делом нужно отыскать себе угол, глубоко забиться в свой угол. Понимают ли, что это значит, люди, свободно расхаживающие по улицам?

Дней десять Франк больше всего боялся, что его потребуют вниз для встречи с Лоттой. Она упомянула о новых свиданиях, которые надеется получить. Видимо, разрешения ей не дали, чтобы не показывать Франка в таком состоянии. Быть может, здесь ждут, пока лицо у него придет в более или менее нормальный вид?

Он рад и этому. Лотта наверняка обращалась в какую-то инстанцию, она из кожи вон лезет — у Франка есть тому доказательства; ему выдали две передачи от нее. Колбаса, сало, шоколад, масло, белье, как и в первый раз.

Что, кроме этого, мог он искать в передачах, которые так тщательно переворошил?

Каждый вечер в комнате над спортивным залом опускается штора, зажигается лампа, и на месте окна остается лишь золотистый прямоугольник.

Возвращается ли к этому времени муж? Да и есть ли он у женщины? Вероятно, да: у них ребенок; но вполне возможно, что муж тоже в заключении или за границей.

Если он действительно приходит с работы, как ему удается разом вобрать в себя такое обилие впечатлений — дом, комната, теплый уют, жена, ребенок в колыбели? И кухонные запахи, и домашние шлепанцы?

Нет, несмотря ни на что, Лотту следует повидать.

Франк сделает все для этого необходимое. Некоторое время будет паинькой. Притворится, что язык у него развязывается.

Теперь он знает тех, с кем имеет дело. Рано или поздно они узнают все, что хотят знать. Это не те, что занимают в городе большое здание, где офицеры курят сигары и угощают вас сигаретами, а потом лупят медной линейкой по лицу, как истеричные бабы! Тех Франк тоже считает нулями.

Эти — например, пожилой господин в очках — настоящие.

Бороться с ними надо совершенно по-иному. Что бы ни произошло, каковы бы ни были перипетии борьбы, в итоге она сулит Франку только гибель. Партию выиграет пожилой господин. Иначе быть не может. Не проиграть ее слишком быстро — вот и все, что остается. Ценой больших усилий и абсолютного самообладания у Франка есть шанс затянуть время.

Пожилой господин не дерется сам и других тоже не заставляет бить Франка. На основании двухнедельного личного опыта Франк склонен полагать, что если здесь кого-нибудь и бьют, то лишь заслуженно.

Пожилой господин не дерется и не жалеет времени. Не проявляет нетерпения. Держится он так, словно не слыхивал о генерале и банкнотах, на которые ни разу не намекнул ни единым словом.

Значит, это в самом деле другой сектор? Уж не разделены ли сектора непроницаемыми перегородками? В соперничестве тут дело или в чем-нибудь похуже? Во всяком случае, увидев рубец, пожилой господин помрачнел и до сих пор мрачнеет, когда поднимает глаза на Франка.

Презрение его направлено не на Франка, а на офицера со светлой сигарой. Он не сказал о нем ни слова, прикидывается, будто не подозревает о его существовании.

Он вообще ни на йоту не отклоняется от линии допроса, которая кажется извилистой и произвольной, а на самом деле до ужаса пряма.

Здесь сигаретами не угощают и не дают себе труда изображать сердечность. Франка не называют по фамилии, не хлопают по плечу.

Это другой мир. В коллеже Франк всегда был не в ладах с математикой, и само это слово казалось ему немного таинственным.

Так вот, здесь занимаются математикой. Это беспредельный мир, озаренный холодным светом, мир, где действуют не люди, а величины, числа, цифры, знаки, которые ежедневно меняют свои места и значения.

Слово «математика» тоже не совсем точно. Как это называют пространство, где движутся звезды? Франку все никак не удается вспомнить: бывают минуты, когда он совершенно обессилевает. Не говоря уж о том, что все эти уточнения теперь совершенно бессмысленны. Важно понимать — другого и себя.

Кромер какое-то время казался звездой первой величины. То, что Франк называет «какое-то время», равняется примерно интервалу между двумя допросами. А допросы эти ничем — ни темпом, ни длительностью — не похожи на допрос в главной квартире.

Теперь Кромер почти забыт. Он блуждает где-то высоко-высоко среди безымянных звезд, откуда его небрежным жестом вытаскивают — вернее, выуживают, — ради одного-двух вопросов и тут же отшвыривают обратно.

Бывает логика и логика. Есть логика офицера, думавшего исключительно о банкнотах и, возможно, о генерале; есть логика пожилого господина, который, если ему что-нибудь известно о том, как офицер беседовал с Франком, в душе наверняка хохотал над толстяком.

Все это подводит к одному и тому же неизбежному выводу: того, кто знает столько, сколько Франк, на свободу не выпускают.

Для офицера Франк, в общем, уже мертв.

Толстяк ударил его по лицу, и Франк не заговорил.

Мертв!

Но тут в свой черед на сцене появляется пожилой господин, принюхивается и решает:

— Не так уж он мертв!

Из мертвеца или того, кто на три четверти мертв, можно кое-что вытянуть. А ремесло пожилого господина — вытягивать из людей то, что нужно.

И банкноты, и генерал — пустяки, коль скоро за всем этим кое-что стоит.

А кое-что за этим, бесспорно, стоит: недаром же Франка держат тут, в школе.

Будь на его месте любой другой, за этим все равно кое-что было бы.

Для борьбы с пожилым господином надо спать. Тот, кажется, не спит. У него нет такой потребности. Если сон все-таки смаривает его, он, видимо, заводит себя, как будильник, и в назначенный час снова оказывается бодр, холоден и проницателен.