Исповедальня - Сименон Жорж. Страница 9

Франсина снова засмеялась, и он услышал, как она говорит в сторону:

— Это Андре, мама. Я позвонила ему, чтобы спросить, не сможет ли он встретиться со мной завтра. После долгой беседы с Эмилией о хирургии и плохого чая мне будет приятно поболтать с ним… Алло! Извини. Вошла мама. Она интересуется, не очень ли тебя замучили экзамены.

— Ничуть. Передай ей от меня спасибо.

— Он говорит, что нет, и благодарит тебя… Ладно, не хочу брать на себя ответственность, мешая твоим занятиям. До завтра, Андре. В пять часов на морском вокзале. Оставь где-нибудь мопед, чтобы не таскать его с собой по улицам.

Его всегда поражал этот образ: двое влюбленных под руку, и мужчина свободной рукой придерживает велосипед.

— Спокойной ночи, Франсина. Мое почтение твоим родителям. — И твоим тоже.

Далеко не то же! Впрочем, его родителей не было дома. Вряд ли они участвовали бы в этом телефонном разговоре: они ничего не знали.

Должно быть, на бульваре Виктора Пого продолжают говорить о нем. Неужели Франсина рассказала родителям о том, что они видели?

— Я им все рассказываю, — призналась она, когда приезжала ужинать к ним на виллу.

В тот вечер, как и в другой, на ужине в Ницце, Андре показалось, что между его матерью и г-жой Буадье не возникло симпатии. А вот глядя на мужчин, сидевших в креслах друг против друга, чувствовалось, что они старые друзья, могли бы встречаться почаще и вместе им легко и не скучно.

Его матери было явно не по себе. Как обычно в таких случаях, она говорила слишком много, слишком лихорадочно, и г-жа Буадье смотрела на нее не без удивления.

Андре не принимал участия в беседе. Сразу после ужина он увел Франсину в свои владения, в мансарду с голыми балками.

— Тебе повезло! — воскликнула она. — У тебя есть свой уголок, где можно не наводить порядок.

В мансарде царил обычный кавардак, и Франсина делала открытие за открытием.

— Ты играешь на гитаре?

— Пробовал три года назад, но быстро потерял интерес.

— К гантелям тоже?

— Я упражняюсь с ними, когда переработаю или злюсь. Они хорошо успокаивают нервы.

— На кого злишься?

— На себя.

— И часто такое бывает?

— А ты никогда не злишься на себя?

— Иногда. Если обижаю кого-нибудь. Ты тоже?

— Нет.

Он пытался объяснить. Чуть было не ляпнул:

— Злюсь, когда причиняю боль самому себе. Слишком просто и не совсем точно.

— Когда веду себя не так, как следовало бы. Например, у нас в школе есть преподаватель, который не любит меня, но я так и не знаю почему.

— Могу спорить, что это преподаватель английского языка. — Как ты догадалась?

— Потому что я никогда не могла понять наших преподавателей английского и немецкого. Преподаватели языков непохожи на других.

— Так что же, раз он не любит меня, я должен стать его врагом?

— Не уверена.

— Я знаю, как разозлить его, и знаю, что весь класс будет на моей стороне. И когда такое случается, я начинаю его жалеть. А потом сержусь на себя и за то, что пожалел его, и за то, что разозлил.

— И тогда, возвратясь домой, берешь гантели. ТЫ ложишься на этот коврик, верно?

Кусок красного ковра, скорее, половика с неровными краями, сохранившийся еще с Эльзасского бульвара.

— Я почти всегда занимаюсь и читаю на полу. А поскольку пол сосновый, бывает, и занозу посадишь.

— Один из моих братьев тоже любит валяться на полу. Папа говорит, что для молодых это очень полезно.

— Когда я слушаю музыку, то лежу на спине. У них не было мансарды; она привела его в свою комнату с мебелью светлого дерева: почти ничего лишнего — все просто, свежо.

— Видишь, у меня нет беспорядка. Да и родители не допустили бы этого.

Что могли сказать Франсина с матерью, если они действительно говорили о нем, в то время как Буадье, заполняя служебные формуляры, слышал их разговор через открытую дверь?

— Ты уверена, что это была она?

— Он ее тоже сразу узнал. Разве сын не узнает свою мать с другой стороны улицы? И потом, ее машина…

— А она видела вас?

— Не знаю. В какой-то миг Андре побледнел и сразу изменился.

— Она одна вышла из того дома?

— Я увидела ее первой, когда она была еще в дверях.

Промолчи я, он ничего и не заметил бы: ведь мы собирались идти в другую сторону. Слова вырвались у меня непроизвольно.

— Ясно.

— Думаешь, он мучается?

— Я не настолько хорошо его знаю, чтобы ответить на твой вопрос. Он понимает, что это за дом? — Я тоже познакомилась с ним недавно и видела его всего три раза, но могу поспорить, что, проводив меня, он снова вернулся туда.

— Поэтому ты и звонишь?

— Отчасти. Мне хочется снова увидеть его. Может быть, я нужна ему. Но завтра я действительно должна ехать в Канн, к Эмилии.

— Ты будешь говорить об этом с Андре?

— Конечно нет, если только он не начнет первым, что, по-моему, не в его стиле. Напротив, он постарается ничего мне не показать. Друзей у него никогда не было — он их не ищет, о себе говорить не любит, и, похоже, ему никто не нужен.

— Даже ты?

— В какой-то момент, в самом начале нашего разговора, я думала, он повесит трубку. А ты знали?

— Что?

— О его матери?

— Пожалуйста, не задавай мне таких вопросов.

— Значит, знала.

— Люди говорят разное и чаще плохое, чем хорошее. Мне не в чем упрекнуть ее.

— Но ты не хотела бы с ней дружить?

— Не из-за этого.

— Сознайся, вы не очень-то понравились друг другу.

— Здесь, пожалуй, нет ни ее, ни моей вины. Она, скажем так, не совсем понятна мне и утомляет меня.

— Женщины, вы еще не перестали сплетничать?

— Значит, подслушиваешь? А что ты думаешь сам? Ведь ты знал ее раньше меня.

— Ничего не думаю. Если интересоваться характером и судьбой всех, кого я знал в молодости, мне не хватит времени на собственную жизнь.

— Но ведь ты не будешь отрицать, что из-за нее он бросил медицину и поступил в стоматологическое училище?

— Вполне возможно, но такое могло случиться и со мной. Он был менее терпелив, чем мы, — хотел жениться. Дантистом он мог быстрее заработать себе на жизнь, чем решив стать врачом. Даже без специализации ему пришлось бы, если мне не изменяет память, учиться пять лет.

— И как они жили, пока он учился?

— По вечерам, а иногда и по ночам он работал в протезной мастерской вот и все, что я знаю. — Думаешь, он счастлив и ни о чем не жалеет?

Что мог сказать Буадье? И что мог ответить на этот вопрос Андре, возвращаясь в свою мансарду? Впрочем, ни на один вопрос, которые он задавал себе, ответа не находилось.

Что он знал? Кто что-нибудь знал? И знал ли отец? А Наташа? И все их друзья, некогда приходившие на виллу, но которые больше не появлялись там?

Это не касалось ни Буадье, щебетавших в своей благоустроенной квартире, ни друзей, никого.

Его, Андре, тоже. Она его мать. Он хотел быть свободным, значит, свободна и она. Нет у него права судить ни отца, ни кого бы то ни было, разве что самого себя.

Главное, жить без тревог. Так, чтобы никто не усложнял его жизнь, жизнь, которую он терпеливо строил для себя сам.

Пусть его раз и навсегда оставят в покое. Перестанут откровенничать или полуоткровенничать с ним, не трогают его воспоминания, как это сделала мать, и не пытаются вбить в него другие, чуждые ему.

Никто не имеет права давить на него!

Андре не хотелось ни заниматься, ни слушать музыку, ни упражняться с гантелями. Не хотелось ничего, разве что не думать больше ни об этой встрече, ни о том, что она могла означать.

В чем-то он винил и Франсину: если бы не она, ему и в голову не пришло бы идти на улицу Вольтера, о которой в половине шестого в четверг он даже не знал.

И вот к чему это привело! Все рухнуло. Андре прислушался. Хлопнула входная дверь. Вернулся отец. Щелкнул выключатель. Ноэми уже давно поднялась к себе и, должно быть, спала, по привычке с грелкой на животе.

Отец на секунду зажег свет в гостиной и медленно, тяжело пошел наверх. Постоял в нерешительности на площадке второго этажа, потом поднялся еще на три-четыре ступеньки.