Тетя Жанна - Сименон Жорж. Страница 30

Это было прибыльное дело, но трудность состояла в том, чтобы выгрузить товар и доставить его покупателям. Кто-то, опять в баре, потому что большая часть нашего времени проходила в отелях и барах, рассказал Лоэ, что имеет пятнадцать тысяч винтовок на борту корабля, не знаю уж в каком порту, и обещал ему огромные комиссионные, если Лоэ удастся их продать.

Проблема заключалась в том, чтобы перевезти их из одного порта в другой, несмотря на запреты.

И вот мы начали продавать винтовки. Я говорю «мы», потому что мне часто приходилось играть свою роль.

— Почему ты смеешься?

— Все было почти как в оперетте. Если глядеть издалека, это кажется забавным. Забавным и жалким. Эти винтовки, которых я никогда не видела, которые, может быть, вообще никогда не существовали, мы продали, не знаю уж сколько раз, самым различным группировкам. Мы говорили, что живем этими винтовками, причем иногда — роскошно. Корабль, на котором они находились, или считалось, что находятся, ходил под греческим флагом и долгое время сновал вдоль всего побережья, от Панамы до Огненной Земли, никогда не освобождаясь от своего груза.

Мы получали наши комиссионные, а в последний момент возникало препятствие — циклон, революция или полицейское расследование с установлением надзора.

— Лоэ это делал нарочно?

— Может быть. Министры и генералы принимали нас с большой помпой, а потом вдруг приходилось быстро менять климат. В конце концов пришлось покинуть и континент, где мы докатились бы до тюрьмы или же нас расстреляли бы за помощь мятежникам.

Мы отплыли в Гавану, и Лоэ с его представительной внешностью сумел произвести впечатление на французского посланника, и тот на какое-то время взял его под свое покровительство. Для всех окружающих я была мадам Лоэ. На этот раз речь шла о создании уже не газеты, а журнала, который занимался бы французской пропагандой на все страны Латинской Америки.

— Вы, должно быть, снова отправились в путь?

— В Каир, даже не забрав свои чемоданы, потому что мы остались должны в отеле, не помню уж за сколько недель.

— Ты не была несчастлива?

— Я же сама этого хотела.

— Ты все еще любила его?

Жанна посмотрела на нее, но прямо не ответила:

— Я так хорошо его знала! Я знала все его маленькие слабости, все подлости, и Бог знает, сколько у него их было!

— Ты говорила ему о них?

— Да.

— Вы ссорились?

— Почти каждую ночь. Потом он меня колотил.

— И ты позволяла ему это?

— Мне случалось выкладывать ему всю горькую правду, чтобы он меня поколотил.

— Не могу этого понять.

— Не имеет значения. Я убежала, не так ли? Не забывай — только по своей воле. И когда начинаешь кубарем катиться вниз, иногда бывает, что получаешь наслаждение, погрязнув во всем этом, и тогда нарочно идешь дальше и дальше.

— Немного похоже на то, как меня задаром наняли служанкой, хотя в этом не было никакой необходимости!

— Если тебе угодно.

— Ты не любила его, но ты шла за ним, ты слушалась его, как собака.

— Да. И мы пили вдвоем, особенно в последнее время нашей совместной жизни. Мы проводили большую часть ночи за выпивкой, а потом бранились.

Он умер за три недели, от плеврита, в госпитале.

— Ничего тебе не оставив. И тогда ты нанялась к своим бельгийцам?

— Почти. Не сразу.

Она покраснела, не объясняя причины. Если она тогда испробовала какой-нибудь другой способ существования, то сейчас предпочитала не говорить о нем и не думать.

— Вот и все, Дезире. Иди спать. Я тебе очень обязана. Ты оказала мне услугу и достаточно покрутилась возле кастрюль. Ты можешь сейчас сказать себе, что к этому и стремилась, и это, во всяком случае, будет утешением.

Уже уходя от нее, Дезире, которая несколько мгновений что-то обдумывала у порога, вздохнула:

— В конце концов, ты тоже из этой семьи.

— Входите, доктор. Будьте так любезны, закройте дверь, потому что я, вероятно, задам вам некоторые вопросы, которые никому нет нужды слушать.

Уже давно — не правда ли? — вы не видели столько оживления в доме.

— Вы уезжаете с ними? — спросил он, откидывая простыню.

— Сначала я хотела бы узнать, что вы думаете о моих ногах. Опухлость немного опала со вчерашнего дня. Они начали синеть. Теперь я могу сама дотащиться до туалета.

Кончиками пальцев доктор касался опухших ног в разных местах, рисовал круги и, нахмурив лоб, смотрел, как медленно исчезают белые следы.

— Я хотел бы как следует прослушать ваше сердце.

Он старательно занимался этим не менее десяти минут, передвигая полотенце по голой груди и спине Жанны, заставляя ее дышать сильнее, слабее, потом задержать дыхание и снова дышать.

— Ну, доктор?

— Вы правы. Сердце неплохое. Не думаю, что электрокардиограмма так уж нужна.

— Чем же вы обеспокоены?

— Я спросил, каковы ваши намерения. Как я понял из того, что мне сказали внизу, ваша невестка с детьми сейчас отбывают в Пуатье.

— Точно. Но я-то еще не в состоянии путешествовать, верно?

— Действительно, вам сейчас невозможно ехать в таких условиях. Поскольку вы больше не можете оставаться здесь, я позабочусь, чтобы вас сразу же перевезли в госпиталь.

Он бросил на нее взгляд, ожидая, что она вздрогнет при слове «госпиталь», переменит позу, станет плакать, жаловаться или даже бунтовать. Но она продолжала улыбаться ему:

— Присядьте на минутку, доктор.

— У меня сегодня много визитов. Я могу уделить вам лишь несколько минут.

— Тем не менее вы с самого воскресенья хотите о чем-то меня спросить.

Вы не сделали этого, потому что боялись обидеть или огорчить меня. Может быть, и потому, что боялись проявить излишний интерес к частной жизни своих пациентов. Я помогу вам, задав прямой вопрос. Если предположить, что я, как только встану, снова примусь за работу, как в последние дни, то сколько, по-вашему, времени пройдет до следующего рецидива?

— Не более нескольких недель.

— А потом?

— Вы сляжете, все начнется сначала, и вы опять будете вынуждены лежать в постели. Это будет случаться все чаще и чаще, особенно летом.

— Чуть ли не половину времени быть в постели?

— Не сразу.

— А потом?

— С годами все будет усугубляться.

— И сколько лет пройдет, пока я стану полностью неподвижной?

— Это зависит от того, как много у вас будет забот. Если вы поедете с ними, то не больше четырех-пяти лет. С другой стороны…

— Говорите же!

— Если они останутся без вас, я не знаю, что станет с парнем и его сестрой.

— А что бы вы сделали на моем месте?

— Позвольте не отвечать на этот вопрос.

— Итак, доктор, я оказалась почти в том же положении, что и мой брат.

Мне тоже, как объяснил нотариус Бижуа, говоря о Робере, приходится выбирать одно решение из двух, точнее — из трех. Приют, где я смогу безмятежно жить и где позаботятся о моих ногах. Семья, где я превращусь в служанку и буду невыносимой обузой всякий раз, когда заболею.

— Да.

— Я не касаюсь третьего решения.

— Да.

— Полагаю, что нотариус остался недоволен выбором Робера.

— Он надеялся на другое.

— Чтобы он уехал, я знаю. А вы?

— У нас с мэтром Бижуа вовсе не обязательно одинаковая точка зрения.

— Вы находите, что Робер поступил правильно?

— Я католик.

— Тогда для него это означает тюрьму. Для меня, стало быть, приют?

— Поскольку я врач, то мой долг посоветовать вам это.

— А поскольку вы мужчина и католик, то предпочли бы, чтобы я весь остаток жизни посвятила попыткам поддержания хоть какого-то порядка в семье.

— Вы смогли бы это.

— Я могу с помощью хитростей и хлопот помешать им терзать друг друга и терзаться самим. Я могу на какое-то время помешать Луизе пить, и особенно не дать ее кризисам превращаться в столь ужасающую мелодраму, от которой всем делается дурно.

Как знать! Я могу, в крайнем случае, за несколько лет добиться того, чтобы Анри смирился со своим положением мелкого служащего, приучился к среднему достатку, гордился своей работой.