В случае беды - Сименон Жорж. Страница 7
— В предвидении того, что произойдет?
— На всякий случай.
Я расспрашивал ее почти час, после чего позвонил домой одному товарищу прокурора, своему приятелю:
— Передано ли следователю дело часовщика с улицы Аббата Грегуара?
— Интересуетесь девицей? По неизвестным мне причинам ею все еще занимается уголовная полиция.
— Благодарю.
Я сказал Иветте:
— Вернетесь как ни в чем не бывало на улицу Вавен и без возражений отправитесь в полицию, избегая упоминать обо мне.
Около десяти я присоединился к жене и знакомым на авеню Президента Рузвельта: они еще только принялись за дичь. Я поговорил о деле с префектом, дав понять, что, вероятно, займусь им, а утром отправился на набережную Орфевр.
Дело вызвало шум, слишком много шума, и маленький Дюре оказался мне еще полезней, чем всегда. Это парень, которого мне никак не понять до конца. Его отец, занимавший крупные административные посты в разных компаниях, несколько раз разорялся. Дюре, тогда еще студент-юрист, шатался по редакциям, то здесь, то там тиская статейку и знакомясь с закулисными сторонами парижской жизни.
До него у меня был сотрудник по имени Обер, уже чувствовавший, что может летать на собственных крыльях. Дюре узнал об этом и предложил себя на его место даже раньше, чем вступил в адвокатское сословие.
Вот уже четыре года он со мной, всегда почтительный, однако поблескивающий — скорее весело, чем иронически, — глазами, когда я даю ему некоторые поручения, и даже в других случаях.
Это он посетил пресловутого Гастона в баре на улице Гэте и, вернувшись, заверил меня, что на, того можно положиться. Он же с помощью приятеля-репортера откопал такие подробности биографии часовщика, которые придали процессу неожиданную окраску.
Дело можно было сразу квалифицировать как уголовное и передать на рассмотрение судьям. Я настоял на разборе его присяжными. Жена часовщика, которая выжила, все еще носила черную повязку на глазу — его не надеялись спасти.
Судебные прения проходили бурно, и председательствующий не раз грозил, что прикажет очистить зал. Никто из моих коллег, никто из судей не заблуждались. Для всех Иветта Моде и Ноэми Бранд были виновны в неудачном налете на улице Аббата Грегуара. Вопрос, который газеты набирали крупным шрифтом, сводился к одному:
«Добьется ли мэтр Гобийо оправдания?»
К концу второго заседания это казалось немыслимым, и даже моя жена разуверилась в успехе. Мне она в этом не призналась, но я знаю: она думала, что я зашел слишком далеко, и стеснялась этого.
В ходе разбирательства выплеснулось столько грязи, что однажды в зале даже послышалось:
— Довольно!
Кое-кто из коллег не решался — иные до сих пор не решаются — пожать мне руку, и я никогда не был так близок от исключения из адвокатуры.
Больше чем любой другой процесс, этот показал мне, что такое ажиотаж избирательной кампании или большого политического маневра, когда на тебя наведены все прожектора и ты понимаешь, что нужно победить любой ценой и каким угодно способом.
Свидетелями моими были сомнительные личности, но ни за одним не числилось ничего уголовного, ни один не запутался и не запнулся.
Я заставил продефилировать перед судом два десятка проституток из квартала Монпарнас, более или менее похожих на Иветту и Ноэми, и они под присягой показали, что старый часовщик, представший в изображении прокурора образцом честного ремесленника, постоянно предавался эксгибиционизму и в отсутствие жены водил девок к себе домой.
Это была правда. Открытием этим я обязан Дюре, а он, в свою очередь, некому информатору, который несколько раз звонил мне по телефону, но так и не соблаговолил назваться. Однако облик одного из моих противников предстал в новом свете не только поэтому: я сумел установить, что он нередко скупал ворованные драгоценности.
Знал ли он, что они краденые? Это мне неизвестно и меня не касается.
Почему в тот вечер, когда его жены как раз не было — она отправилась на улицу Шерш-Миди навестить беременную невестку — почему, повторяю, часовщик не мог воспользоваться случаем и привести к себе, как бывало, двух девиц с улицы, а те злоупотребили ситуацией?
Я не попытался нарисовать лестный портрет своих подзащитных. Напротив, я их очернил, ив этом заключалась лучшая моя уловка.
Я вынудил их признаться, что они, пожалуй, и откололи бы при случае такой номер, да только случай не представился, потому что в момент налета они находились в баре Гастона.
Я снова воочию вижу лысого часовщика и его жену с черной повязкой на глазу, просидевших в первом ряду все три дня судебного разбирательства, вижу их растущую растерянность и негодование, которые дошли до такого пароксизма, что пострадавшие совершенно одурели и уже не знали, куда спрятать глаза.
Эти двое никогда не поймут, ни что с ними случилось, ни почему я так ожесточенно старался разрушить представление, сложившееся у них о самих себе. Сегодня я убежден, что они не оправились от удара, никогда уже не почувствуют себя такими, какими были прежде, и сомневаюсь, чтобы окривевшая старуха, у которой на половине черепа так и не отросли, волосы после ранения, снова осмелилась навещать невестку на улице Шерш-Миди.
Мы с Вивианой ни разу не говорили об этом процессе. В момент оглашения встреченного свистом вердикта присяжных она стояла в коридоре, и когда я в развевающейся мантии вышел из зала, не пожелав отвечать осаждавшим меня репортерам, она ограничилась тем, что молча последовала за мной.
Она знает, что совершила ошибку. Она это поняла. Не скажу, чтобы Вивиана не струхнула, видя, как далеко я зашел, но она восхищается мной.
Предвидела ли она, чем все это кончится? Вполне вероятно. У нас с ней выработалась привычка после процессов, требующих большого напряжения, отправляться вдвоем обедать в какой-нибудь кабачок, а затем для разрядки проводить часть ночи вне дома.
Так же было в тот вечер, и всюду, куда бы нас ни заносило, на нас взирали с любопытством: больше чем когда-либо, мы походили на пару хищников из нашей легенды.
Вивиана держалась с явным вызовом. Ни разу глазом не моргнула. Она старше меня на три года, а это значит, что ей скоро пятьдесят, но одетая, в полной боевой готовности, она по-прежнему красива и привлекает к себе больше взглядов, чем многие тридцатилетние женщины. Глаза ее отличаются такой яркостью и живостью, каких я больше ни у кого не видел, а улыбка прямо-таки грозная — столько в ней насмешливой веселости.
Вивиану считают злой, хотя это неверно. Она просто всегда остается сама собой, идет, как Корина, своей дорогой, никуда не сворачивая, равнодушная к пересудам, не считаясь с тем, любят ее или ненавидят, платя улыбкой за улыбку и ударом за удар. Разница между ней и Кориной в том, что Корина с виду кротка и податлива, тогда как Вивиану, сплошные нервы, отличает агрессивная энергия, которой никак уж не скроешь.
— Где она теперь? — спросила она меня около двух ночи.
Я заметил, что местоимение употреблено в единственном числе, и, стало быть, Вивиана рассматривала Ноэми всего лишь как статистку. Во Дворце насчет последней тоже никто не заблуждался, потому что бедная Ноэми, бесформенная волоокая дылда с упрямым лбом, ни у кого не вызывала иллюзий.
— В маленькой гостинице на бульваре Сен-Мишель. Я хотел, чтобы она всем назло вернулась на улицу Вавен, но управляющий уверяет, что его заведение переполнено.
Не сообразила ли Вивиана, что от бульвара Сен-Мишель до нас и до Дворца всего два шага? Убежден в этом. Однако получилось у меня так совершенно непреднамеренно.
За время, прошедшее между арестом и оправданием Иветты, я понял, что мне не избавиться от мысли о ней и ее обнаженного живота, который я видел у себя в кабинете.
Почему? Я и сейчас еще не нашел ответа. Я не распутник, не сексуальный маньяк. Вивиана никогда не была ревнивицей, и я, когда мне хотелось, мог пускаться в любые авантюры — почти всегда без будущего, порой даже не приносившие удовольствия.