Последнее лето - Арсеньева Елена. Страница 29
Окна дома были все забраны ставнями, кроме одного, да и на нем ставня отворена лишь наполовину: совершенно непонятно, то ли нарочно ее отворили, то ли ветром снесло. За тусклым стеклом грязно-пестрая занавеска, ни движения, ни огонька в глубине.
Морщась от кошкиного крика, Марина несколько раз особым образом стукнула в это стекло: не просто так стукнула, а то быстро, то медленно. Впрочем, с точки зрения Шурки, особенного стука не получилось: стекло слишком уж дребезжало, все звуки слились. Однако подействовало: ситцевая занавеска приподнялась, кто-то выглянул, занавеска упала, и заскрипели половицы сеней – наверное, хозяин шел открывать новым гостям.
«Сейчас Мопся скажет пароль», – подумал Шурик, когда заскрежетал засов, и едва сдержал смешок при виде хозяина.
Неизвестно, кого ожидал увидать Шурка. Может, сдержанного рабочего-сормовича с седыми усами – такие в пятом году очень много накуролесили в верхней части города. Сам Шурка этого, конечно, не помнил, но знал по рассказам старших. Причем, говорили, чем более благообразно работяга выглядел, тем безобразней он вел себя на демонстрациях. Отчего так получалось, никто не понимал. Готов был Шурка увидеть и пожилую революционную деву, учительницу или медичку, в черном потертом суконном платье, с седеющими, прилизанными, поредевшими волосами и в пенсне на птичьем носике. Или лохматого молодого человека в студенческой тужурке – почему-то все политические любили наряжаться в студенческие тужурки, надо или не надо. Однако отворивший им человек не был старой девой или студентом, да и рабочего-сормовича мало напоминал: толстый, с багровым, ноздреватым носом и склеротическими прожилками на щеках, с неровными, обвисшими усами, он был закутан в плед на манер испанской альмавивы (полы спереди закинуты на плечи перекрестно) и обут в подшитые кожей деревенские валенки. Через минуту Шурке стало ясно, отчего: снизу по полу немилосердно дуло. Шурке немедленно захотелось натянуть на голову неосмотрительно снятую фуражку, и он опять пожалел о забытом башлыке. Вообще в своей гимназической шинели со светлыми пуговицами он чувствовал себя здесь чрезвычайно неуютно. Холодно, и вообще...
– Не раздевайтесь, простынете, – проскрипел насморочным голосом хозяин. – И фуражечку наденьте. Тут студено. Проходите. Садитесь вот сюда, на диванчик. Или на стулья, как желаете. Товарищ Павел с минуты на минуту придет.
Шурка сел на колченогий венский стул, Мопся и закутанная барышня – на донельзя потертый, некогда обитый ситцем диванчик, из которого во все стороны торчали клочья ваты, а от ситца остались одни лоскутья.
Барышня поглубже зарылась в свою шаль и зябко постукивала по полу ножками, обутыми в хорошенькие замшевые ботинки. Рядом с разношенными башмаками Марины ножки ее выглядели, как игрушечки. Ботинки эти надолго приковали к себе пристальное внимание Шурика. Он их где-то видел раньше, совершенно точно!
– Барышни замерзнут, – сказал Шурка Альмавиве. – Отчего бы вам печку не затопить?
– Дым, – ответил Альмавива, пристраиваясь у окна и поглядывая поверх занавески.
– Печка дымит, что ли? – не понял Шурик.
– Да нет, труба.
– Труба? А что в том удивительного, коли труба дымит?
– Шурка, прекрати паясничать, – строго одернула Марина. – Дом этот нежилой, мы, видишь, даже ставню только одну открыли. Если затопить, дым повалит, внимание к себе привлечем.
– Да мы тут насмерть перемерзнем, – проворчал Шурка. – Не пора ли начинать, го...
Он чуть было не ляпнул «господа», но вовремя осекся. Однако и «товарищи» сказать не решился, обращение так и повисло в воздухе.
– Товарищ Павел вот-вот придет, с минуты на минуту, – снова пообещал хозяин, нервно потирая руки. Вообще, он их беспрестанно потирал, и Шурка не мог понять, страшно ему или просто-напросто зябко.
Впрочем, товарища Павла пришлось ждать еще не менее получаса. За это время появились двое каких-то мастеровых с наглыми рожами настоящих пролетарских революционеров. Молодцы, одетые в черные ватные куртки, сначала смерили презрительными взглядами Шуркину гимназическую шинель, но тотчас переключили свое внимание на барышню в пуховом платке: разглядывали ее истово, чуть ли не с разинутыми ртами и умильным выражением простоватых молодых лиц, покрытых по щекам легким пушком будущих бород.
Шурик на них искоса взглядывал и завидовал: ему до бороды и усов было еще далеко, пока никакого намека. «Ты у нас еще не оперившийся птенчик!» – шутил в веселые минуты, глядя на Шурку, отец.
Наверное, барышне под пристальными взглядами молодых пролетариев стало жарко (да и вообще в комнате надышали, атмосфера в ней сделалась более живая), и она сняла наконец свой пуховый платок, оставшись в маленькой котиковой шапочке, чудом державшейся на гладко причесанной черноволосой головке.
Революционеры разинули рты. Альмавива одобрительно вздохнул и разгладил свои щипаные, неопрятные усы.
А Шурка так и ахнул:
– Тамарочка! Это ты?!
– Молчите! – сурово сказала ему Мопся, обращаясь почему-то на «вы». – Здесь нет никаких Тамарочек или Шурочек. У нас у всех партийные клички, но вы еще не приняты в наши ряды, поэтому будем вас называть просто – товарищ Тамара, товарищ Александр...
«Это я – товарищ Александр!» – сообразил Шурка и с некоторой фатоватостью раскланялся, привстав со своего неудобного стула.
Марина не назвала остальных присутствующих, да Шурке они и не были интересны.
Но Тамара! Тамара Салтыкова, подружка Сашеньки, его сестры! Боже мой, кто бы мог подумать, что эта молчаливая, скромненькая барышня играет в столь опасные игры! Или только начинает? Наверное, она, как и Шурка Русанов, пришла всего лишь посмотреть, познакомиться. Шурику захотелось взять Тамару за руку и немедленно увести отсюда. Она была слишком хорошенькая, слишком нежная для столь убогой комнаты, для осоловелых взглядов пролетариев. По мнению Шурика, в революцию шли только избалованные безнаказанностью дуры вроде Маринки, или безнадежные старые девы, или вовсе уродки. Тамарочка ни под одну из трех категорий не подходила никоим образом. Она была, как говорится, из хорошей семьи, дочь военного, умершего от ран, полученных в Маньчжурии. Не так уж много в городе было признанных героев японской войны! Оттого знакомства у Салтыковых были самые блестящие, и хоть они жили весьма скромно, водить с ними дружбу считалось в Энске почетно. Тамара была звана на все самые пышные балы и празднества, иной раз и Русановых обходили приглашения, а Салтыковых – нет, никогда. Училась она в гимназии на казенный счет, прекрасно рисовала, и порой две подруги, Саша и Тамара, начинали мечтать, как поедут в Москву и поступят учиться в Строгановское училище. Тамара прекрасно вышивала, ну а Сашенька этим не столь сильно увлекалась, она больше любила рисовать куколок в нарядных платьицах, но не знала, стоит ли ехать учиться в Москву, чтобы куколок рисовать. А Тамара всерьез собиралась...
Интересно, каким ветром занесло эту милую девочку в революционный водоворот? Да каким же еще – Маринка, конечно, совратила, она очень сладко умеет петь «о равенстве, о братстве, о свободе». Заинтересовала же Шурку, почему и Тамару не заинтересовать...
Стекло снова задребезжало.
Все вскинулись. Однако это снова оказался не ожидаемый товарищ. Пришел человек, при виде которого Шурка вытаращил глаза: уж кого-кого, но актера Грачевского он меньше всего ожидал здесь увидеть. Щеки загорелись: вспомнился их разговор об употреблении неких крепких напитков... Шурка испугался, что Грачевский сейчас продолжит читать ту нотацию, которую он начал за кулисами, и публично его осрамит, однако через минуту понял, что вновь прибывший его не только не узнает, но почти не замечает: глаза у него были стеклянные, да и попахивало от него весьма выразительно – винищем. Получалось, после окончания спектакля Грачевский где-то приложился к горлышку, а только потом поплелся (это слово точнейшим образом подходило к его походке – нога за ногу!) на конспиративное собрание.