Последнее лето - Арсеньева Елена. Страница 42

– Лидия Николаевна, ради бога! – донесся до нее умоляющий голос Смольникова. – Последний вопрос! Скажите хоть что-то о внешности метателя ножей!

– Опять? – окрысился Туманский. – Лидия Николаевна, вас никто не может заставить отвечать!

– Во-первых, может, – зло повернулся к нему Смольников. – Согласно закону, лицо, скрывающее сведения, необходимые для обеспечения безопасности государства, подлежит аресту и заключению. Думаю, вы и сами не пожелаете, чтобы ваша подопечная была ввергнута в узилище. А ведь за мной не заржавеет, уж будьте благонадежны! Такая уж у нас, у сатрапов, натура зверская!

– Я... не помню, – пробормотала Лидия, обеими руками отмахиваясь от Смольникова. – Клянусь, я ничего не помню, кроме того, что главарь налетчиков обладал столь буйными кудрями, что фуражка еле-еле держалась на них. И он называл ножи козырными тузами. Всё! Больше ничего! Извините, господа!

Она проскочила между Смольниковым и Туманским, оставив их люто мерить друг друга взглядами, и почти выбежала из залы, посылая окаменелые, неправдоподобные улыбки гостям. На нее, конечно, с любопытством пялились, бородатейший Михаил Павлович шагнул наперерез с бокалом шампанского, вспомнив, видимо, свое обещание провозгласить тост за хозяйку, однако Лидия только умоляюще взглянула на него – не сейчас, мол! – и перевела дух, только когда захлопнула за собой дверь.

* * *

Гулящая девица Милка-Любка подбежала к часовне Варвары-мученицы, огляделась – не видит ли кто, – но уже смерклось порядочно, народу вокруг ни души, потянула на себя дверь. Душно, сладко пахнуло ладаном, свечами... горло стиснулось, закружилась голова.

Милка-Любка отпрянула, перевела дух. До чего свежо пахнет подтаявшим снегом, легким вечерним морозцем! До чего хорошо здесь, на улице!

Стараясь не дышать, снова просунула голову в часовню:

– Вера! Верунька, это я! Выйди-ка!

Отшатнулась, прикрыла дверь, отбежала к углу часовни. Глаза щипало.

Ничего, сейчас пройдет. Минуточка – и пройдет.

Нет, не создана она для благочестия! От одного только запаха свечей чуть не умирает. Проклята от рождения, обречена на грех...

Ну и ладно, не всем же святыми быть! Для святости Вера есть!

Дверь часовни открылась, из нее вышла черная несуразная фигура монашенки – голова вперед, спина согбенна, одно плечо выше другого, – принялась суматошно оглядываться, подслеповато моргая:

– Любушка? Ты где?

– Здесь, здесь! – помахала Милка-Любка. – Да что ж ты раздетая? Вернись, продует враз!

Монашенка послушалась, вернулась в часовню, но через минуту появилась вновь, кутаясь в кожушок. Кинулась к Милке-Любке, на мгновение припала, быстро чмокнула в розовую, яблочно-твердую, подмороженную, но такую жаркую щеку сухими губами, прижалась своей щекой – вовсе прохладной, словно бы неживой.

– Любушка, милушка, как хорошо, что ты пришла! Ну что, моя красавица, ну что, синяк прошел?

– Прошел, прошел твоими молитвами! – смеялась Милка-Любка, то прижимая к себе горбунью, то отстраняя ее и суматошно оглядываясь: не видит ли кто, как обнимаются монашенка и проститутка?

Нет, конечно, с первого взгляда никто не усмотрит в Милке-Любке примет ее ремесла, одета она просто-простенько, что твоя горничная, да только... Энск город большой, а все ж маленький: сколько раз такое бывало, что Милка-Любка сталкивалась нос к носу со своими постоянными клиентами в самых неожиданных местах! Конечно, она никогда не подавала виду, что кого-то узнала, да и мужчины делали самые что ни на есть незрячие глаза и тупые рожи строили (а как еще можно в присутствии законной супруги и невинных деточек, или сослуживцев, или друзей?). А то и впрямь не узнавали? И сейчас не узнают... Конечно, Милка-Любка боялась не за себя – за Веру. Узнают в епархии, что у монахини сестра – гулящая... Как бы со свету не сжили бедную горбунью, как бы не запретили им встречаться! Переведут в губернию, в какую-нибудь глухомань – не откажешься, но как тогда видеться сестрам? Милке-Любке, конечно, на все запреты в мире наплевать, она бы никуда не поехала, а Вера – она ведь послушная, она и впрямь послушница Божия!

– Я за всех грехи отмаливаю, – объясняет Вера. – Моя такая стезя. Все мы наказаны за грехи великие, но, может статься, после моих молитв Господь мимо адских мук путь нам укажет?

Когда сестра так говорит, Милка-Любка стискивает зубы, чтобы не начать богохульствовать. Лучшее, добрейшее на свете сердце, кроткий, светлый разум помещены от рождения в исковерканную, уродливую оболочку. Только лицо Веры осталось милым и пригожим, а в теле, чудится, нет ни одной верной линии. За что, за какие грехи Господь так наказал ее еще до рождения? Или метил в сестру-близнеца, которой суждено было сделаться сосудом греха? Метил в Любку, да она небось повернулась в тот миг, она вообще вертушка, – вот Господь и промахнулся, не в ту вонзил свой карающий перст...

Как-то раз, допьяну напившись и дойдя в злобе на судьбу до самого края, Милка-Любка открыла сестре все свои мысли и обвинила себя, а заодно и Господа в болезни Веры. Мол, страдает она за грехи сестры, а Бог – он не столь уж всевидящ и всемогущ, как кажется. Иначе ткнул бы перстом поточнее!

После этих слов сестра некоторое время молчала, потупившись, потом глянула в ожесточенное, залитое слезами, но такое красивое, такое пригожее лицо Милки-Любки – и улыбнулась с усилием:

– А почем ты знаешь, каких грехов я натворила бы, когда б Господь мне путь не пресек? Нет, думаю, не промахнулся он, а туда попал, куда метил. Он меня смирению учил, да ученица я дурная. Ты же знаешь – черно в сердце моем! Змея лютая в нем гнездо свила.

«Змея лютая» в понимании Веры – ее любовь к Мурзику...

Милка-Любка Мурзика на дух не переносила. Все в нем было отвратительно ей, хотя на чужой, не столь пристрастный, взгляд, он собой – красавец писаный. Девки при виде его млеют, чуть ли не наперебой валятся, юбки задирают – знай подходи да выбирай. Даже диво, что в этакого добра молодца превратился худенький заморыш в драных штанах, сормовское отребье, мелкий воришка и хулиган, отъявленный матерщинник и богохульник!

Мурзик бессердечен, бездушен, злобен и холоден. Так думает Милка-Любка.

Ему от рождения дано было доброе сердце, он был бы милосерд и великодушен, если бы не злые люди. Жестокость его, лютость – просто обида на людей, которые принесли ему столько горя. Вот он им и мстит. Так думает Вера.

Кто из сестер прав?

Да обе правы, наверное...

– Ну что, Верушка, много ли народу в часовне нынче было?

– Да не особенно. Ой, ты знаешь, приходила нынче одна баба, перед всеми иконами свечки поставила и даже перед той, где Страшный суд изображен. Прямехонько перед диаволом поставила! – При звуке имени врага рода человеческого Вера и Милка-Любка торопливо перекрестились. – Я говорю, тетенька, что ж ты делаешь?! Зачем нечистому свечу ставишь? А она говорит: «Эх, родимая, да разве ж я знаю, куда попаду после смерти? Вдруг я у него буду?!»

Милка-Любка так и зашлась в хохоте, однако про себя подумала: «Какая тетка умная! Но насчет нее еще неведомо, а я-то вот точно у него буду, надо и мне ему свечечки ставить...»

– Верушка, – свернула она с неприятных мыслей, – а приходила ли к тебе недельку или две назад девушка?.. Ну, такая пригоженькая, в серой шубке, серой шапочке, глаза тоже серые, юбка в клетку такая... – нацеловавшись с сестрой, спросила Милка-Любка.

– Любань, ну что ты! Есть мне время на юбки да на шубки смотреть! Больно надо! А что той девушке надобно было?

– Ну, помолиться, видать...

– Любань! Ты опять народу голову морочишь, молебен-де и свечка в часовне Варвары-мученицы помогают милого причаровать?

– Никому я ничего не морочу, – равнодушно отвернулась Милка-Любка. – Да и почем ты знаешь, вдруг и впрямь помогают?

– А тебе молебен больно помог?

– Ну, таким, как я, наверное, ни Бог, ни Варвара-мученица вовсе не помогают.