Последнее лето - Арсеньева Елена. Страница 80

– Как тебе будет угодно, – проговорил сдавленно, из последних сил сдерживаясь, чтобы не рвануть галстук с шеи, не схватить тарелку с остывшей лапшой, не швырнуть в лицо дочери и не проклясть последним, предсмертным отцовским проклятием. – Хочешь здесь жить – живи. Но тогда изволь... изволь меня слушать. Смольников людей своих увел, но ты из дому – ни ногой. Я прислуге дам приказ, но ты ни себя, ни меня не позорь, не проси, чтоб выпустили, и через окошки не вылезай. Поняла?

Блестящие глаза Марины, чудилось, поблекли от ненависти, но она сдержалась, только кивнула. Вставая из-за стола, Аверьянов поймал ее кривую улыбку: ничего, мол, батюшка, недолго тебе осталось меня в дугу гнуть!

Недолго, сам себе кивнул Аверьянов. И правда – недолго.

– Я в банк еду, – выдавил кое-как. – Не знаю, когда вернусь.

Ответа не дождался, вышел.

В банк, правда, поехал не сразу: сначала мылся и переодевался. Запах больничный вдруг начал мучить, вот Аверьянов и засел надолго в ванне. Конечно, он понимал, что истинное очищение и облегчение может получить только в бане, однако на баню времени не было – так же, как и сил. Ладно, ничего, сойдет для него, для полумертвого.

Сойдя вниз переодетым, благоухая вежеталем [42] , сквозь который, чудилось, все же пробивалось воспоминание о назойливой дезинфекции, Аверьянов сел в автомобиль, бегло улыбнулся водителю Николаю – в шлеме, крагах и роскошных мотоциклетных очках – и велел везти себя... нет, не в банк, как предполагал Николай, а на Ильинскую гору. К церковке Ильи Пророка. Ему не хотелось в банк. Ему не хотелось ничего делать. Работа, которая раньше была счастьем, не стоила в его глазах теперь и горстки того праха, в который вскоре обратится он, Игнатий Аверьянов.

Выйдя из машины около маленькой, изящной, как игрушка, церковки о пяти куполах, он велел Николаю ждать. Поставил две свечки в храме – на помин души рабы Божией Антонины, потом во здравие раба Божьего Игнатия (может быть, следовало и о Марине помолиться, но он не мог, не мог себя заставить), а потом пошел бродить по Ильинке, удивляясь, почему не поставил свой дом именно здесь, в этом месте, откуда пошло все аверьяновское богатство.

Игнатий Тихонович слышал о другом Игнатии Аверьянове – о зачинателе своего рода. Отчества его, правда, память людская не сохранила, может, и он был Тихонович, а может, и нет. Когда-то, лет двести назад, здесь находилась Ямщицкая слободка. С противоположной стороны Большой Покровки лежала слобода Подвигаловская, а здесь, на спуске к речному берегу, – Ямщицкая. «Ямы» – сообщества ямщиков – обслуживали и энские окраины, и Березополье, как называлась местность окрест. Добирались и до Владимира, и до матушки-Москвы. Это были не только перевозки пассажиров, но и торговля. Ямщики постепенно богатели, превращались в купцов с немалыми деньгами, а что частенько деньги те были обагрены кровью ограбленных и убитых путешественников, о том никто не говорил, хотя все знали. В семье Аверьяновых темного прошлого прапрадеда Игнатия тоже не поминали... Впрочем, грехи замаливали в Ямщицкой слободе с истинным размахом: церковь Сергиевская, Вознесенская, да и того же Ильи Пророка построены на деньги каявшихся (но так и не раскаявшихся) грешников-ямщиков. Потом пришел конец промыслу – на смену частным «ямам» пришла государственная «почта». Аверьяновы занялись торговлей, стали давать деньги в рост, ну а Игнатий Тихонович сделал оборот денег основой своего постоянно прирастающего богатства.

Что ли та кровь, в незапамятные времена пролитая одним из его предков, ныне ему аукнулась? Рассказывали старые люди, бывает так, что кровь, обагрившая деньги, иногда вопиет об отмщении, и тогда страдает весь род злодея, до седьмого колена и дальше. И единственный способ снять проклятие – передать все деньги, все, до копеечки, чистому душой существу.

А вдруг это не снимет проклятие, а лишь переложит его на другие плечи? Нет, ответа на вопрос Аверьянов не знал, потому что ни один из его предков, даже смертным потом обливаясь, не мог выпустить из рук деньги.

Не мог.

Они все одинаковые, Аверьяновы...

Но что же делать? Что же ему делать?

Он дошел до Сергиевской, постоял возле еще одного храма. Дойти разве и до Вознесенской церкви в этом своем неожиданном, не приносящем облегчения душе паломничестве? Здесь хорошо, улицы пусты, тихи, и солнце мягко светит сквозь частые ветви лип и вязов...

Нет, пора возвращаться домой. В желудке тяжко, мучительно засосало. Конечно, он же нынче без завтрака. А доктор не велел ходить с голодным желудком, есть отныне надлежало мало, но часто, и только особенную пищу. Надобно теперь вводить новые узаконения в кухне на улице Студеной.

Или все же перебраться, пока жив еще, на Ильинскую? В этом будет что-то... этакое... Аверьянов прищелкнул пальцами, не находя слова... Завершающее, вот! С Игнатия все началось на Ильинке, Игнатием здесь же и закончится... Скажем, купить вот тот участок рядом с небольшим двухэтажным домом напротив продуктовой лавки, около которой он стоит, построиться... Заботы отвлекут его, хорошо отвлекут от боли...

Девичья фигура мелькнула в дверях лавки, высунулась, огляделась, скрылась внутри. Что-то было в ней знакомое.

Девушка опять высунулась, и Аверьянов узнал Сашу, свою двоюродную племянницу, дочку Кости Русанова. Что она здесь делает, интересно? Ждет кого-то? А ну как оглянется, увидит его... будет неудобно...

Почему и что неудобного во встрече с двоюродной племянницей, Аверьянов понять и сам сейчас не мог, не то чтобы кому-то чужому объяснить, однако попасться на глаза Саше ни за что бы не хотел. Ладно, не век же она будет здесь торчать...

Аверьянов прошел через маленький палисадник к опрятному двухэтажному дому с одним подъездом и сделал шаг внутрь. И едва не столкнулся с высоким темноволосым молодым человеком в легком светлом пальто.

– Извините, сударь, – блеснул тот глазами, картинно тряхнул головой.

У него был необыкновенно звучный, красивый голос. Да и сам – красавец хоть куда! Такому только в театре место...

Аверьянов, как и все нормальные мужчины, относившийся к красавцам с предубеждением (весьма родственным тому предубеждению, с которым относятся к красавицам так называемые нормальные женщины), поджал губы, никак не ответил и сделал вид, будто изучает список жильцов на стене.

Молодой человек хмыкнул, надвинул на голову мягкую шляпу, которую доселе держал в руке, и вышел из подъезда. И тут же зазвучал взволнованный девичий голос:

– Господин Вознесенский! Извините, господин Вознесенский! Прошу вас, пожалуйста... Я должна вам что-то сказать!

Ишь ты, да ведь это голос Сашеньки Русановой. А красавчик-то – Вознесенский, из театра? Тот самый идол всех дамочек и барышень? Ну, эка Аверьянов не в бровь, а в глаз со своим предположением угодил! Неужели Сашка его караулила? Зачем? Попросить подписать фотографическую карточку? В него, в черноглазого этого, небось все девицы и дамы влюблены! Дуры, конечно... Неужели и Сашка такая же?

– Что вам угодно, мадемуазель?

Голос Вознесенского звучал холодно.

– Вас... я вас хотела видеть... – забормотала Саша, – я видеть вас хотела...

– Вы меня уже видите, – усмехнулся Вознесенский безо всякого, впрочем, веселья и теплоты. – Но я спешу на репетицию, извините. Позвольте пройти.

– Господин Вознесен... Игорь Влади... я хотела вам передать записку, но решила лучше сама... сама... Я хочу сказать, что люблю вас! Я люблю вас, я...

– Ради бога, мадемуазель... Успокойтесь.

Вознесенский чуть понизил голос, а вот Аверьянов едва не закричал: «Дура!»

– Я хочу сказать вам, что меня зовут Саш... Александра Русанова. Мой отец – присяжный поверенный. Я... у меня есть хорошее приданое. Это деньги моей матери. Я смогу их взять только после замужества. Они будут принадлежать вам, если вы... вы... О господи!

– Вы мне что, предложение делаете? – с нескрываемой насмешкой спросил Вознесенский. – Руки и сердца?

вернуться

42

От франц. vegetal – растительный – туалетная вода с запахом трав или цветов. (Прим. автора.)