Солдатами не рождаются - Симонов Константин Михайлович. Страница 25

Он не мог больше стоять над гробом, стоять и смотреть на нее, и даже испытал облегчение, когда один из могильщиков подошел и сказал:

– Все готово. Как, товарищ генерал, закрывать будем?

– Да, – сказал Серпилин, отпуская прикушенную, онемевшую губу.

Сын нагнулся к рукам матери и поцеловал их. Теперь она была уже не вольна запретить ему это.

Оторвав лицо от ее рук, сын накрыл тело простыней, и могильщики привычно и ловко прибили крышку гвоздями.

Серпилин не двинулся.

Могильщики поднесли гроб к краю могилы, подложили две длинные веревки и стали опускать его в яму. Потом вытянули веревки, и настала короткая непонятная тишина.

– Ты бросишь? – спросил в этой тишине сын.

И Серпилин понял: они ждут, чтобы он бросил первую горсть земли.

Он нагнулся, поднял мерзлый комок и бросил его на гроб. Потом бросил несколько комков земли сын, потом заработали лопаты… И все кончилось.

Когда они вышли из ворот кладбища, сын спросил:

– Ты куда?

– В Генштаб.

– Подвезти тебя?

– Подвези, – равнодушно сказал Серпилин.

Сын, как и утром, сел за руль, пересадив шофера назад. Ехали молча. Несколько раз Серпилину казалось, что сын заговорит с ним. Но сын молчал. И если бы Серпилин мог посмотреть в эти минуты на свое собственное лицо, он бы, наверное, понял, почему сын молчал и не смел заговорить с ним.

Только когда они остановились возле Генштаба и Серпилин уже ступил одной ногой на тротуар, сын тихо спросил:

– Домой не поедешь?

– Не знаю. – Серпилин посмотрел в ждущее лицо сына, еще раз повторил «не знаю», повернулся и тяжелыми, свинцовыми ногами пошел по переулку.

Он позвонил из бюро пропусков, но Ивана Алексеевича опять не было на месте.

– У начальника Генерального штаба, – ответил адъютант, – и неизвестно, сколько пробудет, может быть, оттуда прямо… – Он не договорил, куда «прямо», и добавил: – Возможно, до самой ночи. Я доложил, товарищ генерал. Заявка на вас дана, вылет в восемь пятнадцать с Центрального. Куда за вами машину прислать?

– Домой.

– В семь ровно будет у вас. Генерал-лейтенант просил передать, чтоб вы вечером были дома, он, как освободится, будет сам звонить вам, возможно даже ночью. Просил передать, что непременно увидит вас. Только будьте дома.

– Хорошо.

– Машина вам еще нужна сегодня?

– Нет, – сказал Серпилин, подумав, что сегодня ему уже больше ничего не нужно, разве что зайти куда-нибудь поесть. Он так ничего не ел и не пил со вчерашнего дня, кроме тех двух стаканов чая с бубликами в приемной у Ивана Алексеевича.

– Тогда здравия желаю, товарищ генерал. Примите мое сочувствие вашему горю.

– Спасибо. – Серпилин положил трубку.

Выходя из Генштаба, он еще не решил, куда идти: пообедать можно было и в столовой при городской комендатуре на Первой Мещанской, и дома. Птицын перед отъездом с фронта положил ему в чемодан сверток с какой-то едой.

«Да, пожалуй, домой». Однако сразу идти туда не тянуло. Хотелось походить по улицам одному, справиться с чувствами, делить которые было не с кем. Он не спеша вышел на улицу Кирова, свернул в Фуркасовский переулок и обогнул дом, во двор которого его привезли когда-то ночью. В разные времена вспоминал об этом по-разному, а сейчас вспомнил мельком и даже усмехнулся: вот, ничего, иду мимо, жив, здоров!

«Я жив, здоров, а Вале это стоило жизни». И хотя имел право на гнев, но подумал об этом без гнева, просто со смертельной тоской.

Обогнув площадь, свернул вниз к Малому театру.

Было морозно и тихо, небо прояснилось. Затемненные улицы посветлели, можно было даже различать лица прохожих, если они проходили совсем близко и так же, как он, не торопились.

Он подошел к зданию Малого театра и хотел перейти улицу, как вдруг кто-то схватил его сзади за рукав. Он обернулся, думая, что это кто-нибудь из сослуживцев, но перед ним, продолжая держать его за рукав, стояла очень маленькая женщина в ушанке и шинели с петлицами военврача.

Он удивился: генералов не принято хватать среди улицы за рукава шинели, – и, только успев удивиться, понял, что хорошо знает эту маленькую женщину в форме военврача, с перепуганными от радости и удивления глазами.

– Здравствуйте, товарищ доктор, – сказал он, снимая перчатку.

Маленькая докторша улыбнулась и тоже заторопилась стащить перчатку. Перчатка не снималась, и она стащила ее по-детски, зубами. Ее маленькая, крепкая рука с неожиданной силой пожала руку Серпилина.

– А я шла навстречу, – сказала она, не отпуская его руки, – и вдруг вижу: вы идете! А потом подумала: не может быть, это не вы, и прошла. А потом подумала: нет, а вдруг это все-таки вы? – и побежала за вами. Видите, даже за рукав схватила, не побоялась, что достанется, если это не вы. А это вы!

– А почему считали, что не может быть? – спросил Серпилин. – Заранее в расход меня списали?

– Нет, не потому. А просто потому… – Она замялась.

То, что она увидела Серпилина, казалось ей сказкой не потому, что он не мог оказаться живым; он как раз вполне мог оказаться живым. Она, как и все другие, знала в то первое утро после выхода из окружения, что его оперировали и увезли на санитарном самолете в Москву. Сказкой было другое – то, что она сама после всего, что случилось с ней, все-таки жива и может теперь ходить по улицам Москвы и даже встречать людей, которых она когда-то знала, но уже не надеялась увидеть.

Чудом была она сама, со своей судьбой. Но она не привыкла так думать ни о себе, ни о своей судьбе, и поэтому чудом для нее был живой и здоровый Серпилин. Перед ней в генеральской форме стоял тот самый человек в рваной шинели и фуражке со сломанным козырьком, который сказал им в последний день перед прорывом из окружения: «Завтра в это же время мы с вами будем или мертвыми, под ногами у немцев, или живыми, среди своих, а третьего не дано!»

Она смотрела на Серпилина, продолжая держаться за его руку, словно он сейчас улетит.

– Вот вас-то я действительно живой не думал видеть.

– Да, вы знаете, на следующий день… – начала маленькая докторша, но Серпилин прервал ее:

– Знаю, мне Шмаков написал потом о всей этой сволочной истории. А вы, значит, все же выбрались тогда?

– Нет, я не тогда, – сказала маленькая докторша, наконец-то отпуская руку Серпилина. – Я теперь… то есть не теперь…

– Так когда же все-таки – тогда или теперь? Что-то не понимаю вас, – сказал Серпилин. – Может, вы по-военному, по порядку мне расскажете?

Но по порядку у нее все равно не вышло.

Она сначала рассказала, что вот уже третий день ходит по Москве, потому что выписалась из больницы, и у нее отпуск как у выздоравливающей; потом объяснила, что в больницу Склифосовского она попала потому, что ее раненую вывезли из партизанской бригады, а в партизанской бригаде она была не все время, потому что до этого была в подполье в Смоленске, а еще до этого тоже была в партизанской бригаде, по она тогда называлась еще не бригадой, а отрядом, а в этот отряд…

Если бы она писала свою автобиографию, то, наверное, все, что она так торопливо выпаливала сейчас Серпилину, заняло бы много страниц. Но читать эти страницы, чтобы сообразить действительный ход событий, надо было бы наоборот, от конца к началу. Наконец, добравшись до этого начала, она рассказала, как ее вынесли на себе Синцов и Золотарев («Помните, такой маленький, он до прихода к нам шофером был у Баранова, который застрелился, помните?»), и озабоченно спросила:

– Вы не знаете, что с ним? Может, вы случайно знаете?

В голосе ее была надежда: почему она жива, а они не могут быть живы? Чем она лучше их?

Не больно-то хотелось отвечать на этот вопрос, но Серпилин ответил, что Золотарев в конце сорок первого года был жив, а Синцов, по его сведениям, погиб. И сведения эти, к сожалению, не вызывают сомнении.

– Погиб! – вскрикнула маленькая докторша. – Неужели погиб?

– К сожалению, так.

– А я думала, он живой, – грустно сказала она.