Руны судьбы - Скирюк Дмитрий Игоревич. Страница 84
Таких вестников дороги Нидерландов в тот кровавый год перевидали множество. На вид нестрашные и незаметно-серые, они не торопились, исполняя волю короля и церкви, собирая денежную дань то тут, то там. Они искали, вызнавали, проповедовали, продавали индульгенции, платили за доносы и нанимали шпионов, а потом, заручившись помощью мирских властей, отлавливали колдунов, колдуний и еретиков, чтобы отправить их в огонь костра или под лёд реки, а имущество — в королевскую казну. А вслед за ними, под сухой трезвон колоколов, под перестук костей, под завыванье ветра, гул огня и скрип смолёных виселиц, под эту дудку ненависти и жестокости плясала свою пляску её величество Смерть.
Ни церковь, ни король Филипп при этом не стеснялись того, что становятся наследниками, как они считали, дьявольских пособников. И поступая так, они на самом деле поселяли в себе демона алчности, уже заранее продав Дьяволу свои червивые, пустые души, все источенные дырками, как лимбургский сыр. Конквистадоры в панцирях железных грабили в заокеанских землях майя и ацтеков, сапотеков и киче, чибча и кечуайя, и сами становились дьяволами в их легендах.
Галеоны, перегруженные золотом и пряностями до самого фальшборта, шли в Испанию непрерывной чередой, бывало, что тонули, гробились и грабились, но те, что доходили до испанских берегов, переполняли королевскую казну.
Но даже этого владыкам было мало.
Золото, золото!
Золото застилало глаза. Что — конквистадоры? Золото зрело и здесь стараниями трудолюбивых рук, оно было везде, — на отвоёванных у моря польдерах, в боках жиреющих фламандских чушек, в печах мастеровых, в бродильных чанах сыроварен и пивоварен, в горнах кузнеца и стеклодува, в валяльных мельницах суконных мануфактур, в заступе горняка, в станках ткачей из Гента, в тоненьких иголках белошвеек и коклюшках брюжских кружевниц. Надо было только отобрать его и отрубить эти руки, чтобы они не могли взяться за оружие.
И руки отрубали.
Но чаще их владельцев попросту сжигали целиком, подвергнув предварительно необходимому допросу и весьма полезным, освежающим память процедурам. «Кто совратил тебя, несчастный? Кто твои сообщники? И кстати, где ты спрятал деньги, нажитые нечестивыми путями?» По совету инквизиторов король Филипп объявил, что каждый житель Нидерландов, обвинённый в оскорблении его величества, или в ереси, или же в том, что не оказал противодействия ереси, осуждается без различия пола и возраста и присуждается к наказаниям без всякой надежды на помилование.
А дальше руки палачам были уже развязаны. Богатство было оскорблением его величества. Свобода была оскорблением его величества. Вера тоже была оскорблением его величества: вера, надежда, ну, и уж само собой — любовь. Карл V погубил в Нидерландах пятьдесят тысяч человек — сильных мужчин, прекрасных женщин и невинных детей.. Сынок грозил превзойти сие достижение, и палачи по всей стране сжигали, вешали и отрубали головы невинным жертвам. Все христианские истины пали под пятой языческого мракобесия. Костры святых аутодафе дымились по всей стране, принося одну бесконеяную кровавую жертву…
Кому?
Небесам?
Преисподней?
Никто об этом не задумывался.
И наследство получал король.
Ещё летом, в Антверпене толпа проходимцев, подкупленных агентами короля, разгромила городской собор, где было семьдесят алтарей, и перебила статуи и все изображения святых, и глумилась над ними, и плевала им в лицо, и обдирала с них драгоценности и дорогие ризы, а потом со свистом и улюлюканьем протащила по городу статую богоматери, голую, лишённую покровов, всю поколоченную камнями и палками, протащила и сбросила в Шельду.
И подстрекатели кричали и плясали и подзуживали народ, а затем отправились бесчинствовать в церквах миноритов, Белых и Серых сестёр, святого Петра и святого Андрея, и во всех храмах и часовнях города, а потом продолжили своё чёрное дело в Гааге.
И жатва созрела для испанских жнецов.
Где-то Симон Праат всё ещё печатал свою библию старинным шрифтом на фламандском языке, что католическая церковь считала наитяжким преступлением. Его арестовали, и он принял мученическую смерть на плахе; но сотни книг уже разошлись по всей стране и сделали своё дело, ибо слово напечатанное есть совсем не то, что слово сказанное.
Где-то по весёлой Фландрии бродил светловолосый парень по имени Тиль, мудрый, как сова, и безжалостный, как прямое зеркало. Весельчак, пустобрёх и зубоскал, с лицом мальчишки и с глазами старика, он обманывал вельмож и богатеев, дурачил церковников и монахов, пел песни, громил подложные трактиры, где сидели папские осведомители, и всё чаще брался за оружие. Его не узнавали, когда он приходил, но долго помнили о нём после его ухода.
Где-то в Испании посланники с петицией от нидерландского дворянства — Монтиньи и Берген — были брошены в тюрьму и вскорости по распоряженью короля задушены. Времена переговоров кончились.
А герцог Оранский молчал. За что и прозван был в народе Молчаливым.
Людвиг из Нассау, брат Оранского, уже сражался во Фрисландии и брал на откуп корабли на Рейне, и потерпел там поражение, потеряв под Эммингемом всю свою артиллерию и конницу, когда продажные наёмники кричали: «Geld! Geld!», вместо того, чтобы драться.
Народ терпел и жрал свою боль. Но города уже сопротивлялись. Все ворота были заколочены перед испанцами.
Предсказанный безумцем Смитте «кровавый котёл» закипал. Одни люди просто собирали все пожитки и бежали на север. Другие, не выдержав поборов и притеснений, уходили в леса и становились «Лесными братьями». Третьи подавались в море, на суда и звались отныне «Морскими гёзами». И те, и другие убивали и грабили испанцев, как могли, в своём опьянении кровью уже не различая ни правых, ни виноватых. Случалось, они сами были пойманы, побеждены и шли на виселицу и костёр.
Но вместо одного казнённого в борьбу вливались двое новых, тех, кто предпочёл погибнуть, как свободный человек, с оружием в руках, чем с петлёй на шее, как скотина, или на костре, как дичь. Это была ещё не война, но уже и не мир. Герцог Оранский до последнего надеялся договориться, но народ уже воевал.
И гёзы пели на своих безумных кораблях:
К исходу сентября Вильгельм Оранский всё-таки набрал войско и вторгся в Нидерланды с трёх сторон, но не нашёл врага. Расчётливый и хитрый, Альба ускользал. И по земле Фламандской шли под жёлтыми и красными знамёнами войска кровавого испанца: двадцать шесть тысяч пятьсот человек и с ними тридцать пушек. Испанские гвардейцы, французы-паписты и валлоны с юга, тоже ярые католики с чёрными чётками на шее. Шли вездесущие наёмники-швейцарцы, все в зелёном, с арбалетами, стреляющими длинными оперёнными охотничьими стрелами. Шли верные Испании фламандцы, шли немецкие ландскнехты в железных кирасах, красных кафтанах и добротных жёлтых сапогах, ехали рейтары на тяжёлых лошадях, с головы до ног закованные в сталь и всегда пьяные; деньги давно уже стали для них выше веры. Они убивали, жгли и грабили. И уклонялись от сражения с какими-либо регулярными войсками.
И травник, и потерянная девушка, и сбежавший от церковников мальчишка были только маленькими камушками в жерновах большой войны. Таких было не счесть. И никому не было дела до их праздников и бед.
Никому.
Но и оставлять в покое их никто не собирался: ведь даже камушек, бывает, что ломает жернова.
Так было.
В тёплую безветренную ночь начала января, когда луна худела, а снежинки стали хлопьями, большими и пушистыми, как маленькие овцы, Лис пришёл на старую поляну танцев, смёл высокую шапку снега с пня с торчащим, как спинка сиденья, затёсом, запахнулся в плащ, уселся поудобней и стал ждать. Он был один, а при себе имел лишь кожаный мешочек с рунами, чёрную флейту и большое сморщенное яблоко. Яблоко он вскоре съел, оставив только семечки и черенок, и некоторое время молча и сосредоточенно перебирал гадательные руны, вытягивая из мешочка то одну костяшку, то другую, глядел, что выпало, потом бросал обратно, не запоминая и не истолковывая. Будь в эту ночь хоть малый ветерок, Жуга промёрз бы до костей, но ветра не было, и его рыжий поношенный плащ, отороченный мехом, довольно сносно защищал от холода. Жуга сидел, полузакрыв глаза и подобрав под себя ноги в лёгких горских башмаках с высокими завязками, каковые башмаки он до сих пор предпочитал всем прочим видам обуви, и вслушивался в сухое щёлканье костяшек. Момента появления единорога травник не заметил и не почувствовал, и лишь когда глубоко в голове вдруг родился знакомый неслышимый голос высокого, Жуга прервал своё занятие и поднял взгляд.