День денег - Слаповский Алексей Иванович. Страница 24

А потом зашел с Писателем в один из кабинетов.

Там деловито сидел лысоватый человек в очках, одной рукой что-то писал, а другой говорил по телефону. Он разрешающе кивнул, и они вошли.

Кончив говорить, но продолжая писать, лысоватый вопросительно посмотрел на Парфена. Парфен молча положил перед ним расписку и две тысячи. И приготовился объяснять. Но не пришлось. Лысоватый, шевеля губами, прочел: «Я… согласен продать душу черту… тысячи долларов… Печать, подпись…» И опять занял делом обе руки: одной подписывал бумажку, другой теребил доллары, считая. Бумажку вручил Парфену, доллары прикрыл папкой.

– У тебя все? – спросил Парфена.

– Вообще-то…

Зазвонил телефон, лысоватый начал говорить.

Писатель и Парфен постояли и вышли.

– Да… – сказал в коридоре Писатель.

– Да… – сказал Парфен. – Вот тебе и театрализация злодейства. Вот тебе и артефакт, как говорит твой Гений. Ладно, еще в один кабинетик сунемся.

Человек в другом кабинетике, похожий на самого Парфена, но чуть потолще, обрадовался ему как родному:

– Парфеныч навестил! Проходи, дорогой! Где был с утра?

И Писателю вежливо кивнул, глянув потом на Парфена: следует ли знакомиться? Нет нужды, ответил взглядом Парфен.

Двойник Парфена, видимо, до этого бездельничал, потому что гостям был рад искренне. Чаю налил, пепельницу подставил, анекдот рассказал.

– Тут такая история, – приступил Парфен. – Выдвигаем нового кандидата.

– Кого и куда?

– Это я тебе потом. Но странное условие, понимаешь. Надо черту душу продать.

– Чего?

Парфен положил перед двойником бумажку.

Тот прочел, вспотел и потянулся к телефону.

– Не звони. Приказано с каждым беседовать отдельно. Вот человек из Москвы уполномочен.

– Но условие действительно странное. Парфеныч, объясни, свои же люди! И деньги живые?

– Вот, – выложил Парфен.

Двойник пересчитал и вспотел еще больше.

– И с каждым отдельно?

– Отдельно. Все знают, что другие знают, но никто не знает, кто именно знает. Умные молчат и не задают вопросов.

Двойник совсем взмок. Он встал и начал расхаживать по кабинету. Принял решение. Сел за стол. Сказал строго:

– А вы знаете, что это такое? Ты, Парфеныч, знаешь, что меня мама крестила и я – вот! (рванул из-под галстука, из-под рубашки) – крестик не снимаю?! Ты знаешь, что я пощусь, в церковь хожу, что я Богу своему истинному… – тут голос двойника истерически сорвался.

– В общем, – успокоился он, – две тысячи – это смешно. Небось другим по десять отламывают.

– Всем по две, честное слово. Ну, тысячу могут еще накинуть.

– Но не мне, значит?

– Могу и тебе, – Парфен доложил оставшуюся последнюю (не считая, естественно, тех тридцати, что у Змея) тысячу.

Двойник пересчитал, поставил подпись.

– Что же это за времена! – горько сказал он. – Неужели других методов нету к прогрессу?

– Нету.

– Скурвишься с вами!

– Расписочку-то отдай, Димыч.

– Какую?

– Расписку! Димыч, не шути!

– А я разве не отдавал? – изумился двойник Димыч.

– Он ее потихоньку на пол сбросил, – с мальчишеским ехидством сказал Писатель, приметивший это сразу, но сберегавший увиденное до времени.

– Случайно, ей-богу! – перекрестился в запале правдивости Димыч.

Парфен поднял расписку, положил ее в карман, сказал:

– Прощай, иуда! Мало тебе людей продавать, ты теперь и душу свою бессмертную продал!

– Но-но-но! При чем тут душа, когда высокая политика! Душа моя в целости!

– Это как? – оторопел Парфен. Удивился и Писатель.

– А так! Бумажка она и есть бумажка. А душа моя – при мне!

– Нет, но ты же собственноручно: продаю душу черту – и подпись!

– Подпись моя, а насчет продажи – отпечатано компьютером! Мало ли, может, меня пытали! Обманом подпись добыли! Бог, он правду всегда узнает! И оступившегося простит, а искусителей накажет!

С этими словами Димыч достал демонстрировавшийся уже крестик и со смертной силой веры поцеловал его, а на людишек, стоявших перед ним, посмотрел черными глазами несмирившегося пророка.

И Писатель с Парфеном, не нашедши, что сказать, удалились от него.

– Ты чего от него хотел-то? – спросил Писатель Парфена. – Вы работаете, что ли, вместе?

– Ну. И он немало мне подлостей устраивал. То есть я подозревал. Что он сволочь вообще. Захотел проверить.

– Сволочь – и даже очень, – сказал Писатель.

– А мне-то что? – закричал Парфен человеческим голосом, каким в коридорах власти кричать не принято (впрочем, и любым иным). – Что, я и без того не знал? Зачем замарался? А сам я не сволочь? Женщину сегодня за тыщу хотел купить – с душой и всем прочим! А ты – не сволочь?

– Сволочь, – согласился Писатель.

– Так что ж мы херней-то занимаемся? То благодетели, то искусители! Да нормальные люди что делают? Они основное прячут, а на часть начинают душу отводить, праздновать, безобразничать! До самого дна подлости доходят! Ты писателем считаешь себя, ты должен все насквозь пройти до последний степени низости, чтобы на своей шкуре… До самого, повторяю, дна!

– А где оно? – грустно спросил Писатель.

– А вот мы и узнаем! – заорал Парфен. И остолбенел.

– Ты что? – спросил Писатель.

– Змея нет, – сказал Парфен, указывая вниз, в вестибюль.

– Опять тю-тю? – сказал Писатель, вспомнивший вдруг, что он давно уже хочет выпить.

Глава двадцать шестая

Благородное остолбенение. Куда уходит уходящий. Судьбы и

жизни. Гимн русскому человеку

Итак, приятели наши стояли и столбенели. Кажется, нехорошо так говорить и нельзя так говорить. «Остолбенение» – не процесс, а явление мгновенное, то есть взял человек и застыл, как столб, от какого-либо потрясения. А потом оживает (или нет – в зависимости от обстоятельств, ибо есть люди, остолбеневшие навсегда – от любви, например; чтобы не быть голословным, автор ссылается на собственный пример: он как остолбенел в оны лета, так и не отстолбенел еще и никогда уж, наверное, не отстолбенеет).

Есть страна, и есть в ней такие люди, для которых столбенение – именно процесс! Как в ударившемся о преграду поезде (упаси, Господи, – и прости за неудачный пример!) вещи и люди долго еще будут нестись с прежней скоростью (что, кажется, и происходит на некоторых магистральных рейлвеях нынешнего нашего бытия), так и в остолбеневшем русском человеке все долго еще несется и движется, пока не застынет в настоящем полном столбняке. И даже более того, одна часть остолбеневает, а другие движутся – и часто совсем в разных направлениях. Вместо того чтобы вихрь двух тел, как в голливудском (не к ночи будь помянут) боевике, ринулся к привратному менту, чтобы выпотрошить его, подлюку, и дознаться, куда делся Змей, взвихрились потоки не телесные, а мыслительные.

Ну, во-первых, и Писатель, и Парфен в очередной раз подумали, что вместо того, чтобы заниматься дурью, давно бы они сидели у домашних очагов, осыпанные долларами и поцелуями близких, разговаривая дельно, как истинные отцы семейств, о шубах, новых телевизорах и о прочих позволительных теперь роскошествах: например, выписать на год сразу два литературно-художественных журнала!

Потом они представили, что Змея, может, сдал сам милиционер своим собратьям, так как ему показался подозрительным вид человека в затрапезе с дорогим портфелем в руках, да еще пристегнутого к нему наручниками! И уж из милиции портфеля не выцарапать теперь, денег не видать ни в жизнь! Но еще хуже, если Змеем, увидев несуразность в его облике, заинтересовались бандиты, которые сюда так и шастают по разным своим делам. Тогда не только портфеля и денег не видать, но и самого Змея: отпилят ему в самом деле руку, зря он так шутил, а потом и самого распилят на части, и следов его не найдешь! – содрогнулись Писатель и Парфен.

Потом Писатель подумал (за время, которого привратнику не хватило бы и глазом моргнуть), что вот исчез Змей, а он даже не успел расспросить его, как и чем он жил в последнее время. Были школьные дружки, потом разошлись, у каждого своя судьба, но ведь есть же точки соприкосновения, уж кому, как не Писателю, уметь их найти! Не спросил: как ты, Змеюшка, почему ты один живешь, о чем не спишь по ночам, о чем думаешь, глядя на улетающий в небе гусиный караван, на щебечущих на земле детей? Не спросил! Ушел человек – и теперь не спросишь!