Наследник - Славин Лев Исаевич. Страница 28
– Дедушка, – вполголоса сказал я, – что вы увязались за мной?
– Ну что такое? Я тоже сяду с твоими знакомыми. Разве ты стыдишься меня? – бранчливо сказал дедушка.
– Чтоб вы не смели подходить! – прошипел я.
Я подошел к Гуревичу. Но он словно не узнает меня. Я неловко мнусь. От близости к этим людям я ослеплен, я теряю фокус, я только вижу сигарный дым, мужские руки, унизанные брильянтами, взлетающие в клятвах и в хохоте, скатерть, забросанную рыбьими костями, облитую вином с небрежностью гениев. Кто-то говорит:
– Гуревич, что это за мальчик торчит возле вас? Я совсем не знал, что вы Петр Дмитриевич.
Все засмеялись. Я краснею. Я знаю, что Петрами Дмитриевичами в этой компании называют педерастов.
– А, – говорит Гуревич, – уступаю его вам. Оборотившись, Саша бормочет:
– Что тебе надо? Что ты ходишь за мной? И, увидев слезы на моих глазах:
– Тряпка!
– Постойте, Гуревич, – говорит один. – Может быть, у него есть деньги?
– У тебя есть деньги? – резко говорит Гуревич. – Мы хотим еще пить. Рублей пятьдесят.
– Я сейчас достану, – говорю я.
– Возьми, возьми, Сереженька, – счастливо шепчет дедушка, – только позволь мне сесть с вами. Последний вечер, ты же завтра призываешься.
– Нет, – говорю я жестко, – мне неудобно.
– Ну, так я не дам, – говорит дедушка жалобно, – пожалуйста, доставай у других.
Он хитрый старый делец. Он знает, что мне негде достать. Это верная спекуляция.
– Ну, идем уж, идем! – говорю я со злостью.
Появление дедушки приветствуется компанией с комической торжественностью.
– Ну, как дела в похоронном бюро, папаша? – говорит кто-то из них.
Дедушке наливают большой бокал вина и убеждают выпить. Он виновато отшучивается и старается не рассердить «Сережиных товарищей». Он убежден, что это все мои друзья и что завтра мы все вместе идем призываться. Я поминутно краснею от ярости, оттого, что никто не хочет со мной разговаривать, даже Гуревич. Только теперь я замечаю, что здесь, за столом, кроме Саши, всего четыре человека, а я думал – десять, толпа. Один – с издевательским складом рта и манерой недоговаривать. Пробую подражать ему, но у меня ничего не выходит, я договариваю, у меня не хватает силы бросить фразу на середине. Другой отвечает всем, ни минуты не думая. Как это у него выходит? Постой, постой, ты подумай! Куда там! Я так не могу, я мучительно оттачиваю свои ответы. Третий, разговаривая, не дает себе труда смотреть на собеседника, а рассовал глаза по углам зала и оттуда, из-под мебели, извлекает свои ответы. Я попробовал сделать так же и вытащил из угла, подле стойки с вином, такое несуразное, что все переглянулись. Но не сказали ни слова. Хоть бы выругали меня! Четвертый молчит, но молчит так внушительно, что я глохну от его молчания, и при этом он презрительно поглядывает на окружающих, на всех, кроме меня. Я пытаюсь поставить себя под его взгляды, изгибаюсь, проливаю бокал, изобретаю застольную школу акробатики, все-таки мне не удается попасть в солнечную систему его взглядов.
Я изнеможен. Я раздавлен ощущением собственного ничтожества. Существую ли я еще? Ощущение небытия так мучительно, что я сейчас готов на все: могу поцеловать стул, могу убить человека. Но все равно – уберут труп и не посмотрят на меня.
Я существую только для дедушки. Он озабоченно смотрит на меня, не понимая, чем я обеспокоен. На вид все так хорошо: шестеро прилично одетых молодых людей весело разговаривают, отличные остроты, прекрасное вино, благовоспитанность, дружба. Отчего же Сережа нервничает? Дедушка – по своей привычке сводить все страдания к простейшим причинам: мигрени, тесной обуви, изжоге, запору – решил, что я голоден. Он взял кусок хлеба и толсто намазал его маслом и икрой.
– Кушай, Сереженька, – сказал он, – это горбушечка. Ты же любишь горбушечки.
Он побледнел от испуга – до того страшным сделалось мое лицо. Раскрыть мою тайну среди таких людей, мою мальчишескую тайну! Никто не сказал ни слова, но я понял, что моя репутация среди золотой молодежи окончательно загублена. Они ни за что не допустят в свою среду человека, который любит мещанские горбушки, намазанные маслом, – они, чьи привязанности отданы женщинам, скаковым лошадям, марке вина, способу вывязывать галстук.
Я посмотрел на дедушку с ненавистью. Почему у меня есть дедушка, даже два дедушки? Ни у кого из золотой молодежи нет родственников. Родственники – мещанство. Можно еще допустить существование матери, грустной дамы, коллекционирующей фарфор, – заходишь к ней в гостиную два раза в неделю для того, чтобы, целуя руку, выпросить денежный чек на покрытие позорного векселя, – или отца, о котором известно, что он живет с опереточной актрисой, и призывающего тебя однажды вечером в свой кабинет со словами: «Завтра утром ты отправляешься экспрессом в Бухарест заведовать отделением нашей фирмы – или твои карточные долги останутся неоплаченными». Попробуй поцелуй руку бабушке, если она вечно воняет рыбой и в ответ на поцелуй даст тебе тумака в бок, приговаривая: «Я у тебя не заслужила, Сережа, чтоб ты строил с меня насмешки!»
Я отталкиваю дедушкину руку с проклятой горбушкой и залпом выпиваю стакан водки. Дедушка только ахнул.
Тотчас тело мое содрогнулось от желания выплеснуть отвратительную жидкость. Но она пошла уже внутрь, разгорячая кишечник. Жизненные процессы в моем организме протекают слишком медленно. Усталость и гнев растягиваются на недели. Между приемом цианистого калия и смертью я успел бы, вероятно, еще пожалеть о недочитанных книгах. Я бы не опаздывал на свидания, не пропускал восходов, не проиграл бы первенства по фехтованию, если бы кто-нибудь сумел изменить химию моего организма.
Алкоголь это сделал. Он достиг мозга, ополоскал железы, я съел огурец и почувствовал беспечное желание говорить людям правду.
– Кривляки! – храбро воскликнул я. – Ну что вы сидите, опустив носы? Больше жизни!
Все внимательно посмотрели на меня. Только теперь, казалось, меня заметили. Самый тембр моего голоса переменился, жесты стали взрослыми, как у игроков в преферанс. Ого, со мной уже разговаривают! Атмосфера накалялась. Я острил, как бешеный, провозглашал тосты, интимничал. Все, что было разболтанного в моем организме, – проницательность, лукавство, сердечность, юмор, запальчивость, – все собралось теперь в безупречный механизм. Я становился центром кружка. Я разливал вино, издевался над публикой, ласкал собеседников, не отвечал на вопросы. Я нашел горбушку и с аппетитом ее сжевал. Все за столом вдруг стали громкими. Один снова завел свою отрывочную речь, посвящая недоговоренные части фраз на этот раз одному мне. Другой заговорил еще быстрей, чем прежде, и я принял эти старания с благосклонностью. Третий вытащил для меня из угла свою лучшую остроту. Четвертый сосредоточил на мне все свое великолепное молчание, я купался в его пренебрежительных взглядах. Для полноты счастья мне недоставало только зависти. Я посмотрел на Гуревича.