Киммерийское лето - Слепухин Юрий Григорьевич. Страница 58

— Леночка, не стоит называть учеников паразитами, — сказала Татьяна Викторовна, закрывая аптечку. — Если они это услышат, вам придется еще труднее. Кстати, поднимают обычно содом, окончание мужского рода. Содома — это итальянский художник, современник Рафаэля…

— А, ну точно! — закричала Леночка еще жизнерадостней. — Который Сикстинку нарисовал? Точно!

Когда Татьяна Викторовна вернулась в Ленинскую комнату, Ника уже не плакала. Она послушно выпила валерьянку, утерла глаза скомканным платочком.

— Ника, — сказала Татьяна Викторовна, помолчав. — А что, собственно, так пугает тебя во всей этой истории? Ты… думаешь, что родители скрывают от тебя что-то?

— Да.

— Ну… допустим. Ника, у взрослых людей могут быть какие-то свои… тайные воспоминания, подчас очень тяжелые, которыми они предпочитают не делиться с детьми. Не забывай, ты еще очень-очень молода, для матери ты еще ребенок самый настоящий… родители ведь не всегда улавливают эту очень неопределенную возрастную грань, за которой их сын или дочь вдруг перестают быть детьми. Может быть, твоя мама просто считает, что еще рано посвящать тебя в какие-то свои дела…

— Она боится, — сказала Ника каким-то угасшим голосом. — Это совсем другое дело.

— Если боится, то — согласна — другое. Но, видишь ли…

— Татьяна Викторовна…

— Да?

— Я должна сказать это вам. Сначала я думала, что не смогу сказать этого никому и никогда. Но сейчас я просто боюсь сойти с ума, если… не скажу. Потому что я думаю об этом все время и… в общем…

Она помолчала, глядя в тусклое от непогоды окно, потом снова заговорила тем же невыразительным и неестественно спокойным голосом:

— Вы помните, я когда была у вас в прошлом году… еще мы с Андреем ходили в музей, а вечером собирались в театр… я вам тогда рассказывала о своей семье и сказала, что… у меня был братик. Его звали Славиком. Он умер… совсем маленьким, в эвакуации. Он и родился там. Мама со Светкой долго жили на Урале, почти всю войну, они вернулись уже только после войны. Так вот, мне всегда говорили, что Славик умер там в сорок третьем году. А я думаю, что вот этот человек — о котором рассказал водолаз — это и есть мой брат. Что он совсем не умер тогда. И что это мама сдала его тогда в детдом.

Тут уж Татьяна Викторовна испугалась по-настоящему.

— Ника, опомнись, — сказала она негромко. — Опомнись, что ты выдумываешь…

— Я не выдумываю… И пожалуйста, не надо со мной так. Я уже три недели хочу опомниться и не могу — не могу, понимаете, не могу! Я вообще не могу так больше! Я просто пойду и найду того человека, который рассказывал Грибову, и спрошу — как звали его приятеля там, на Урале. Этого… Ратманова! И я вам сразу хочу сказать, Татьяна Викторовна: если окажется, что это действительно мой брат, то я покончу с собой.

Татьяна Викторовна долго молчала.

— Ника, послушай, — сказала она наконец. — Я начала говорить с тобой как со взрослой девушкой. Будем продолжать разговор на этом же уровне, хорошо? Так вот, я знаю, что бывают положения, когда мысль о самоубийстве как о единственно возможном выходе может прийти в голову даже психически здоровому человеку. Но для этого, видишь ли, нужны… очень серьезные мотивы. По-настоящему серьезные. Скажи, почему эта мысль пришла в голову тебе?

— Вот потому!

— Ника, это не ответ.

— Потому что для чего тогда жить, если нельзя никому верить и если вообще может быть такое…

— Что именно — «такое»?

— Вот такое. Ложь, жестокость… Понимаете?

— Нет, не понимаю. Ты что же, не знала до сих пор — хотя бы из книг, — что в жизни есть и ложь, и жестокость, и еще более страшные вещи? Или все дело в том, что до сих пор они не касались тебя лично?

— Вас, Татьяна Викторовна, они тоже не коснулись, иначе вы не говорили бы об этом так… так спокойно! Ах, подумаешь, в жизни есть и еще более страшные вещи! Это у вас теоретические рассуждения. Вообще, в принципе!

— О, нет, — Татьяна Викторовна покачала головой. — Я, Ника, принадлежу к поколению, чье знакомство со страшной стороной жизни никак не назовешь теоретическим. Я в твоем возрасте попала в оккупацию — одна, без старших — и последний год войны провела в Германии, в концлагерях. Так что, поверь, кое-что и меня «коснулось». И я вот что хочу тебе сказать: отчаяться в жизни оттого только, что в мире есть зло, — глупо. Просто глупо, понимаешь? Зло всегда было, есть и будет, и от этого никуда не деться. А отчаяться и опустить руки при встрече с частным, конкретным проявлением зла — это трусость, Ника. И… предательство, если хочешь… потому что в трусости всегда есть элемент предательства. При встрече со злом человек просто не имеет права прятаться… даже в собственную смерть. Понимаешь?

— Это все опять… рассуждения. И вообще, при чем тут концлагери — это же совсем другое! Мы с мамой были такими друзьями, я так ей верила…

— Ника, послушай, — терпеливо сказала Татьяна Викторовна. — Прежде всего, я уверена, — я совершенно уверена! — что все не так плохо и что многое тут следует отнести за счет твоих расстроенных нервов. Но предположим — ты права, в вашей семье действительно произошла когда-то эта трагедия и твоей маме пришлось отдать ребенка. Почему она это сделала? Ты ведь не знаешь обстоятельств, а они могли быть какими угодно… особенно в то время! Постарайся их выяснить — это первый совет, который я могу тебе дать. Поговори с мамой, Ника. Возьми и поговори с ней прямо и открыто — ты ведь уже действительно взрослая. А к этому человеку, который тебе рассказал, ходить пока не нужно. Не предпринимай ничего до приезда родителей — наберись терпения, в конце концов это еще каких-нибудь две недели. И чем выяснять что-то окольными путями, спроси просто у мамы. Поверь, Ника, так будет лучше. Одно дело — узнать голый факт, а другое — увидеть его, так сказать, в контексте, со всеми сопутствовавшими ему обстоятельствами. Понимаешь?

— Да, — ответила Ника безучастно. — Мне можно идти, Татьяна Викторовна?

— Ступай, конечно, уже поздно. Поезжай домой и постарайся поменьше думать обо всем этом до маминого приезда. Да, одну минутку! С этим сочинением. Можешь написать его дома и сдать завтра, договорились? Ты же понимаешь, как это опасно — двойка в завершающем году! Весной будешь жалеть, что не исправила ее вовремя…

Господи, весной, думает Ника, спускаясь по лестнице. Нет у нее других забот — думать о том, что будет весной. Все-таки они удивительный народ, взрослые. «Постарайся поменьше думать до маминого приезда», какое мудрое цэу. Господи, хоть бы умереть в самом деле…

На улице мелкий ледяной дождь, четыре часа, по кривым переулкам Замоскворечья начинают расползаться хмурые октябрьские сумерки. Ника идет не разбирая дороги, сворачивает за угол — кажется, это Климентовский. У церкви ее догоняют торопливые шаги.

— Извини, я за тобой шел от школы, — говорит Андрей. — У тебя было такое лицо, когда ты вышла…

— Нет, ничего, — отзывается она, не глядя на него.

— Ника… у тебя какие-нибудь неприятности? Дело в том, что… мама спрашивала меня на прошлой неделе, не знаю ли я, что с тобой…

— Ох, слушай, не начинай еще и ты! — обрывает она, едва сдерживаясь.

— Я ничего не начинаю. Просто хотел спросить, не могу ли чем-нибудь тебе помочь…

— Нет! Ты мне ничем не можешь помочь, и не провожай меня, и вообще оставьте вы меня все в покое! Оставьте — меня — в покое!!

Какая-то прохожая в плаще с капюшоном оглядывается на Нику, та ускоряет шаги, почти бежит. У станции метро она поворачивает обратно. Впрочем, бежать незачем, ее никто не преследует. Туман в переулках еще плотнее, тускло тлеют первые фонари, наступил час пик, и троллейбусы на Полянке едва ползут, осевшие до самого асфальта и разбухшие от пассажиров, которые гроздьями торчат из незакрывающихся дверей. У Ники от голода и усталости подгибаются ноги, она входит в полуподвальную закусочную — низкую, душную, пропитанную запахами мокрых плащей и скверной еды, — берет два стакана кофе с какими-то пирожками и ест стоя у шаткого мраморного столика. Нужно что-то решать, но голова совершенно не работает, совершенно, и думается все время о всякой ерунде, лезут глупые вопросы — например, произойдет ли короткое замыкание, если троллейбус осядет еще больше и коснется земли своим железным кузовом; или откуда взялась десятка, которую она обнаружила в кошельке, когда платила за кофе. Впрочем, с десяткой все ясно — это на покупки, Дина Николаевна поручала что-то купить, даже записывала на бумажке. А вот как с троллейбусом? В Марьину Рощу идет тринадцатый, от «Детского мира». Нет, все-таки, наверное, не замкнет, у него ведь сверху два контакта; да, но у трамвая один, и не замыкает, значит с двумя должен замкнуть? Непонятно как-то. И что она скажет, когда приедет? Как она объяснит, зачем ей сведения о том Ратманове?