Перекресток - Слепухин Юрий Григорьевич. Страница 37

После чая перешли в Танину комнату. На кушетке стоял раскрытый патефон, валялись пластинки. Сережка поднял одну, другую — всё какая-то ерунда: «Цыган», «Калифорнийский апельсин», «Дождь идет»…

— Охота тебе слушать всякое барахло, — пренебрежительно заметил он, подходя к письменному столику, где Таня рылась в ворохе писем.

— Почему же барахло, — возразила она, — если я люблю… Я люблю и Бетховена, но нельзя же все время слушать только серьезную музыку… легкая мне очень нравится, конечно не всякая… например, от песенок Вадима Козина меня просто тошнит… ага, вот эти снимки! Это Дядясаша прислал мне из Москвы, он сам снимал в Монголии…

Сережка с интересом нагнулся к столу. Снимки были любительские, не совсем удачные, многие явно передержаны. К его разочарованию, ничего боевого в них не оказалось — он надеялся, что майор догадается заснять хотя бы танковую атаку. Видно, не догадался.

На снимках были скучные песчаные холмы, люди в халатах, улыбающиеся танкисты в комбинезонах, грузовик, палатки, два танка. Так, ничего особенно интересного.

— Видишь, эти холмики там называются барханами, — объясняла Таня над его ухом. — Я тебе не рассказывала? Ко мне в лагерь приезжал один Дядисашин лейтенант, так он много рассказывал про Монголию. Там такая жара, прямо ужас — они все время мечтали о зиме. Ты представляешь — в пустыне, без воды? В общем, вода, конечно, была, но только очень мало, по норме. Я ему сказала, что я это хорошо понимаю — когда летом бывает слишком уж жарко, то я тоже начинаю мечтать о зиме. Хотя я вообще люблю зиму. Лето я тоже люблю, и осень, вот весну не так, но зиму как-то особенно. По-моему, зима — это самое красивое время года, правда? Вот я сейчас покажу тебе одну штуку, ты увидишь. Раздерни-ка штору на окне, я выключу свет. Ты вот увидишь, какой у нас бульвар красивый, когда снегу много. Летом никогда такой не бывает!

Бульвар был действительно красив. Заиндевелые, густо опушенные снегом ветви, резко освещенные белыми фонарями, сияющим сказочным узором были врезаны в угольно-черное небо.

— Какая красота, смотри… — шепотом сказала Таня, стоя у окна рядом с Сережкой. — Похоже, будто смотришь на негатив, правда?

Сережка молча кивнул головой. Повернувшись к Тане, чтобы что-то сказать, он замер, пораженный вдруг прелестью ее профиля, призрачно освещенного снежным отблеском из окна. Не отдавая себе отчета в происходящем, оцепенев от немыслимого и ни на что не похожего чувства, он обнял Таню за плечи и прикоснулся губами к ее щеке.

В памяти его остались два ощущения: горячая упругость бархатистой кожи и запах гречишного меда — словно повеяло летним полднем. Несколько секунд они стояли не шевелясь, все так же тесно друг подле друга; потом она мягким кошачьим движением выскользнула из-под его руки и неслышно отошла к столу. Вспыхнула настольная лампа.

— Сережа, — сказала Таня изменившимся голосом, — пожалуйста, включи радио… в это время бывает музыка…

Рука его так дрожала, что он не сразу попал вилкой в штепсельную розетку. Музыки не было, говорил что-то Левитан. Прошла минута, пока до сознания обоих дошел смысл того, что они слушали: в ответ на непрекращающиеся провокации со стороны финской военщины войска Ленинградского военного округа сегодня в восемь часов утра перешли государственную границу и ведут бои на территории Финляндии.

10

Неделю он проходил как во сне, ничего не видя и не слыша. Весь девятый «А» был занят событиями на Карельском перешейке — для Сережки Дежнева они не существовали. Одноклассники, уважающие его за высокую техническую осведомленность, несколько раз пытались получить исчерпывающие сведения относительно линии Маннергейма, но он только отмахивался. Какие там, к черту, линии! Единственное, что его сейчас занимало, — это то, что он уже четвертый день не может побыть с ней наедине хотя бы полчаса, хотя бы пятнадцать минут…

Все складывалось против них, решительно все. Нескольких девушек из класса, готовившихся к вступлению в комсомол, в порядке нагрузки прикрепили к малышам из первой ступени, отдых и развлечения которых они должны были организовывать на каждой переменке; разумеется, в их число попала Таня. Получил нагрузку и он сам: Архимед попросил его присмотреть за шестиклассниками, взявшимися изготовить реостат для физкабинета. Из-за этого Сережка должен был каждый день оставаться после уроков на час-другой и, таким образом, потерял возможность провожать Таню.

Не мог он и прийти к ней домой. Приехала знаменитая «мать-командирша» — свирепая старуха, что-то вроде Таниной воспитательницы, которая не далее как в прошлом году собственноручно выдрала ее за какое-то разбитое стекло, — Таня сама призналась ему в этом, С такой страшной старухой Сережка предпочитал не иметь никакого дела, ну ее в болото.

Шестиклассники, работавшие в физкабинете под его присмотром, не обращали на него никакого внимания, как и он на них. Архимед просил только присмотреть, чтобы они ничего не сожгли и никого не убило током. Сережка приходил в физкабинет, садился за стол в самом верхнем, последнем ряду амфитеатра и безучастно смотрел на возню строителей реостата. Архимед объяснил ему, что никелиновой проволоки они не достали, и спирали придется вить из нейзильбера; а нейзильбер, по упругости почти равный стали, очень неудобен в работе. Поэтому проволоку пришлось отжигать: ее резали кусками по двадцать метров, каждый кусок протягивали через весь кабинет и концами включали в осветительную сеть. Проволока мгновенно накалялась докрасна, тогда ее отключали и, дав остыть, сматывали на катушку; теперь она была мягкой, из нее можно свить что угодно. Сережка смотрел на все это, подперев щеку кулаком, и думал о Тане.

Уже третий месяц с младшим сыном творилось неладное. Хотя веселая глазастая Танечка и не появлялась у них в доме после того памятного обеда, безошибочное материнское чутье сразу же подсказало Настасье Ильиничне истинную причину происходившего с Сереженькой. А происходили с ним странные вещи: начал задумываться, читать за едой бросил, но ел все равно кое-как и курил теперь у себя в комнате совершенно открыто. Видя все это, Настасья Ильинична тревожилась за здоровье сына; и еще больше тревожило ее то, что виновата во всех этих напастях была та самая любительница обезьян.