Тьма в полдень - Слепухин Юрий Григорьевич. Страница 88
– Дуреха ты. Ты что, не понимаешь, откуда все эти гитлеры берутся? Тот мир издыхает на наших глазах, а последние судороги у крупных хищников самые опасные. Ты эту войну с прежними не равняй, общего тут мало. Сейчас столкнулись две взаимоисключающие системы мышления, две общественные формации – отмирающая и идущая ей на смену. Понятно, что схватка идет с таким ожесточением.
– Одним словом, «это есть наш последний»...
Кривошеин бросил на нее быстрый взгляд.
– Ты вот что, Николаева... соображай, над чем можно шутить, а над чем нельзя, ясно?
– Что ты, Леша, я и не думаю шутить. Мне просто пришло в голову сейчас, сколько раз люди умирали с этими словами... Ты знаешь... я думаю, нам было бы намного легче, если бы можно было поверить, что эта война – действительно последняя...
– Фашизм в этой войне погибнет, это я тебе точно говорю.
– Но ты же сам сказал, что гитлеры откуда-то берутся. Этого не будет, появится какой-нибудь новый... даже не дожидаясь тысяча третьего витка. Я не пессимистка, Леша, ты не думай, я где-то в глубине души всегда надеюсь на лучшее. Но сейчас мне иногда кажется, что в жизни уже не может быть ничего хорошего...
– А ты не настраивай себя, Николаева; на нытье настроиться – это самое простое... и самое опасное. Засасывает, как трясина. Еще какая жизнь будет, дай только немцев добить.
– Скажи, какая малость осталась – только добить. Ты говоришь так, словно они уже наполовину разбиты. Читал сегодняшние «Висти»?
– Ну и что?
– Ничего, только они опять наступают! Фон Венк говорил неделю назад, что они хотят захватить Кавказ. И еще перерезать Волгу. Война, говорит, закончится на Урале.
– Брешет он. Война кончится в Берлине, а не на Урале.
– Твоими бы устами да мед пить. «Малой кровью и на чужой территории»?
– Факт, Николаева, именно на чужой мы ее и кончим. На немецкой.
– Как я тебе завидую!
– А ты бы лучше не завидовала, а просто подумала, почему это так получается. Два человека видят одно и то же, а толкуют по-разному. Что на меня – благодать вдруг снизошла? Или ты думаешь, что со мной Москва делится своими планами, по прямому проводу?
– Нет, конечно, просто ты сильнее...
– Вот и задумайся, в чем твоя слабость, откуда она, как ее преодолевать. Теоретически, ты должна быть сильнее, потому что у тебя детство было нормальное, а я ведь из тех, о ком Макаренко писал. Меня в комсомол в коммуне принимали, ясно?
– Почему же ты тогда говоришь, что я должна быть сильнее, у меня ведь не было той закалки...
– А, брось ты насчет закалки, это всё интеллигентские выдумки. Беспризорников жизнь не столько закаляла, сколько калечила. Посмотрела бы ты, какими нас привозили в эти коммуны! Мы были почти все психами – кто забитый, кто озлобленный, кто развращенный, да что говорить... Конечно, в большинстве случаев из нас делали людей, это точно, но я все равно считаю, что если человек был в детстве беспризорником, это на нем как-то остается. Надлом какой-то внутренний, что ли... Я вот, в школе когда работал, смотрю иной раз на ребят и думаю: елки-палки, мне бы такое детство, такие возможности... Ты не знаешь, где тут у Володьки табак?
– Я принесу, Леша, он у него на кухне...
Таня сбегала на кухню, принесла несколько листьев самосада и сделанную из обломка косы машинку для резки. Забравшись с ногами на диван, она с минуту молча смотрела, как Кривошеин режет табак.
– Леша, ты не прав, я думаю, – сказала она наконец. – У тебя детство было очень трудным, поэтому тебе кажется, что все мы – кто рос в нормальных условиях – должны быть какими-то совсем особыми людьми, лучше, сильнее... Но ведь это не так, Леша, нас совсем не готовили к тому, что случилось. Наверное, если человек привык к трудностям с детства, ему сейчас все-таки немножко легче...
– Кой черт, Николаева, никому сейчас не легче, – отозвался Кривошеин с несвойственной ему интонацией усталости в голосе.
Дорезав табак, он пересыпал его в жестяную, до серебряного сияния повытертую коробку, убрал на подоконник резак, ребром ладони смахнул со стола табачные крошки.
– Слушай, – сказал он, закуривая, – машинка та... что Попандопуло тебе преподнес... ты на ней печатала что-нибудь?
– Нет, пожалуй. – Таня пожала плечами. – Я ведь тогда сразу тебе ее отдала, как только получила. Мне она все равно ни к чему, тренироваться был бы смысл только на немецкой, а с русским шрифтом зачем же. А что, Леша?
– Да нет, это я так спросил. Ничего, значит, не печатала?
– Ничего, я же тебе говорю!
– Ну добре. Я, Николаева, пойду, пожалуй. За угощение спасибо...
– Ты заходи почаще, подкармливайся, я ведь теперь получаю много всего.
– А ты что думала, – улыбнулся Кривошеин, – вот возьму и стану к тебе на котловое довольствие. Володьку-то ты вон как раскормила!
– Ведь он и в самом деле поправился, правда? Господи, сколько было по этому поводу криков и воплей, – вздохнула Таня и тут же очень похоже передразнила Володин глуховатый басок: «Не нужны мне эти подачки, можешь есть сама, а я проживу и без немецкого сала!» Ду-урак ты, говорю, облезлый ты донкихот, какое же это немецкое сало, опомнись! Уж не думаешь ли ты, что немцы снабжают Украину своими продуктами? Не знаю, что его убедило, потом смотрю – ест. Анекдот с этим Владимир Васильичем...
– Володька еще пацан, – сказал Кривошеин, вставая, – а пережил столько, что другому на полжизни хватит. За Володьку я, Николаева, иногда здорово побаиваюсь... Под горячую руку он черт-те чего может наделать. Знаешь, куда бы я его с удовольствием сплавил? К партизанам. Я тебе точно говорю – в хороший отряд с крепким руководством, с дисциплиной, вот там бы Володьку взяли на цугундер. А тут я за него просто боюсь. Он мне раз знаешь, что предложил? Я, говорит, берусь ликвидировать гебитскомиссара.
– Он – комиссара? – с изумлением переспросила Таня.
– Ага. И уверяет, что это очень легко сделать. Я, говорит, точно все обдумал; Николаева мне рассказывала, что иногда он ходит в комиссариат пешком...
– Да, но, в общем, довольно редко, – сказала Таня. – Пешком он ходит только в тех случаях, когда у него относительно свободное утро, но чаще всего на девять ноль-ноль у него уже назначено какое-нибудь совещание. Слушай, но это просто безумие – думать об этом!