Бухенвальдский набат - Смирнов Игорь. Страница 7

– Здесь умывальник, в рабочее время запирается. Тут уборная, открыта круглые сутки. Тут спать будете, – показал места на трехъярусных нарах. – Днем в спальню входить нельзя. – Открывает дверь в большую комнату, заставленную столами и скамейками. Садитесь и ждите конца рабочего дня.

Сидим, посматриваем по сторонам. С краю стола примостился человек. Лицо сухое, подвижное, глаза колючие, так и просверливают каждого. Замечаю, останавливаются на мне.

Снова подходит штубендист (я уже знаю, что зовут его Ленька, а точнее Алексей Крохин), наклоняется ко мне, кивает головой на человека в углу:

– Это – наш блоковый, Вальтер Эберхардт. Он просит передать вам эти деньги.

Ленька подает мне свернутые в комочек немецкие марки.

– Что ты? – говорю. – Зачем мне деньги?

– Тут есть ларек, кантина. В нем можно купить суп, а иногда табак.

Я упорствую:

– Не возьму. Верни Деньги! Что за подачка.

Ленька уговаривает:

– Вальтера нельзя обижать!

Еще несколько дней назад каждый немец был мой враг. Но в Бухенвальде есть и другие немцы Ганс, блоковый из карантина и этот Вальтер… Вот он наблюдает за нами, укоризненно качает головой, что-то говорит Леньке негромко и показывает рукой на выход. Ленька выходит, но минут через десять возвращается с миской горчичного супа. Ну, от супа отказаться я не могу! Мне неудобно есть одному, но я не знаю, как разделить миску супа на несколько человек. Ложка дерет мне рот. Вальтер смотрит на меня из-под крутого лба, и глаза его теплеют. Хлебаю суп, а сам думаю: «Я попал в руки каких-то тайных доброжелателей. Может быть, и жив до сих пор только потому, что они опекают меня. Но почему мне достались их милости? Потому что я коммунист? Но среди нас немало коммунистов. Может, потому, что я не скрываю ни звания, ни принадлежности к партии большевиков? Может потому, что я здесь старше многих? Но чем я могу быть им полезен? Что могу для них сделать? Как отблагодарю? Я же совсем больной, обессиленный старик… Ну, может, не совсем старик, но почти доходяга. Это слово я уже знаю. Доходяга – это который „доходит“, еще день, неделю, месяц и капут.

Спрашиваю Леньку, почему Вальтер так заботится обо мне. Ленька нагнулся к самому моему уху шепчет:

– Приходил Ганс, предупредил, что прибудет подполковник Красной Армии, большевистский агитатор. Это – хороший пропуск. Будьте уверены, товарищ подполковник, они сделают все, чтобы вас сохранить.

Я смотрю на Вальтера, благодарно киваю ему головой. Он понимает мой взгляд, мягко, как-то застенчиво улыбается…

Ленька успел посвятить меня в некоторые подробности жизни Вальтера. Ему тридцать восемь лет, это он только выглядит старым, потому что с 1934 года мотается по тюрьмам и лагерям. В Бухенвальде старожил, прибыл вместе с первыми партиями немецких коммунистов, и номер у него только четырехзначный

– 1636. Строил лагерь, был кочегаром. Под его присмотром работали старые и больные евреи, и он укрывал их от эсэсовцев. У него много друзей среди советских военнопленных. Они благодарны ему за помощь:

– Вальтер – человек что надо! – закончил Ленька. – Ваше счастье, что попали к нему.

Я киваю согласно: конечно счастье.

А на утро начинается каторга.

Барак поднялся до рассвета. Пока стоим в очередь к умывальнику, Ленька хозяйничает за столом, режет аккуратненько буханки хлеба на ровные порции – и раскладывает их по столам. Рядом с кусочками хлеба уже стоят алюминиевые миски с темной жидкостью. Это-эрзац-кофе. Он разлит справедливо, в каждой миске один черпак и немного гущи. Гуща – это размолотые зерна ячменя, значит, тоже пища. Конечно, для наших отощавших желудков этот завтрак что дождинка для моря…

Сигнал на построение.

На аппельплаце многие десятки тысяч полосатых голов. Полосатых, потому что наши шапки – митцены – тоже полосатые. Где среди этих тысяч Яков и Валентин, не знаю. Стоим по блокам. В рядах по десять человек – так удобнее считать. А сзади нас трупы. Это те, кто умер или убит за ночь. Они тоже проходят проверку. Учет строгий!

Отсюда каждое утро лагерь расходится по работам.

После поверки начинается распределение по рабочим командам. К нашей колонне подошел человек с зеленым винкелем на груди и с белой повязкой на рукаве. На повязке черное слово «капо» – это значит распорядитель работ.

– В пистолетный цех «Густлов-верке» нужен один рабочий. Пойдешь? – ткнул он в мою сторону палкой.

Пойти на военный завод?! Делать пистолеты для фашистов?!

– Нет! Нет! – я даже руки поднял, намереваясь защищаться, если он будет настаивать.

– Почему? – спросил капо.

– Я стар и слаб, не выдержу.

Капо усмехнулся:

– Ну, смотри, в штайнбрух угодишь.

Что такое штайнбрух, я не знаю. Но только не на военный завод. Это мне кажется предательством.

Только потом я узнаю, как ошибочно было мое представление о работе на военном заводе Бухенвальда…

Я в команде, которая в километре от лагеря, недалеко от городка эсэсовской охраны, роет канализационную траншею. Она так глубока, что человек не может выбрасывать землю со дна на поверхность. Поэтому выстроен промежуточный настил из досок. Один подает землю на настил, другой выбрасывает с досок на поверхность. Я работаю на дне. Сюда натекла вода. Обувь – долбленые из дерева колодки – мокнет. Ноги зябнут. Вязкая глина липнет к лопате. Чтобы сбросить ее, нужно постучать лопатой о настил. С черенка лопаты в рукав стекает грязная вода. С настила тоже капает за ворот, на голову. Откуда-то сверху летят комья земли и слышится хохот. Это «развлекаются» эсэсовцы – наша охрана.

В паре со мной работает высокий и страшно тощий заключенный. Он американский журналист, схваченный немцами в Норвегии по подозрению в шпионаже. Зовут его Джон. Он здесь уже давно. Ну и несуразный же этот Джон! Глина срывается с его лопаты, тяжелые ошметки валятся на меня, если я не успеваю отскочить. Джон смотрит виновато, что-то лопочет по-своему, а я ничего не понимаю. Изучал когда-то английский, но давно и только по книгам.

Узнав, что я русский, Джон оживился и все повторял:

– Russian! Russian! Good! Good!

И тут же стал учить некоторым хитростям заключенных. Когда эсэсовцы-надсмотрщики отходили, он давал мне знак: away. Значит, можно несколько минут постоять, опершись на лопату. Когда он приглушенно выкрикивал «go», надо было хвататься за лопату и старательно делать вид, что ты работаешь, не давая себе передышки. Джону наверху было хорошо видно, когда охранники приближались, когда уходили к другому концу длинной траншеи. Его предупреждения передавались вниз на разных языках, и сразу же десятки заключенных замедляли свои движения. Так выкраивались минуты для отдыха. «Go» – дохнет Джон, и ты налегай на лопату, не то тяжелая палка капо пригвоздит тебя к земле, даже если ты на дне траншеи.

В траншее по щиколотку в грязи протянулся один день, другой, третий…

Серенький дождливый вечер. Зябнется, голова кружится от усталости и голода. А поверка затянулась до бесконечности. Уже несколько раз к нашему строю подходил блокфюрер в сопровождении Вальтера Эберхардта, считал и пересчитывал. Ноги подгибаются, но стараешься стоять твердо, смотреть прямо в затылок переднему. Строй должен быть безукоризненным, а гребешки по середине головы должны составлять одну прямую. Горе тебе, если отклонишься хоть на сантиметр. Блокфюрер выхватит из рядов и будет бить по голове палкой. На этих днях за неточность поплатился один парень: блокфюрер так стукнул его по лицу, что выбил глаз.

– Eia, zWei, dreil.. —тыча палкой, блокфюрер в третий раз считает ряды и отмечает на дощечке количество.

Видно, оно сходится с данными, которые подает ему Вальтер. Блокфюрер отходит к воротам, чтобы отдать рапорт. Шесть тысяч вот таких откормленных молодчиков охраняют нас, пересчитывают два раза в сутки, водят на работу и с работы.

…Третий час мы стоим на аппельплаце и мокнем под дождем, а общий счет, видимо, все не сходится. Кого-то потеряли. Может, забыли отметить умершего, может, забыли вписать прибывшего. Хотя это почти невероятно, как невероятно предположить, что кто-то убежал…