Прощание - Смирнов Олег Павлович. Страница 59

Будыкин. Тащиться неохота. Плохо было нам у лесника? Но тащиться надо. Нету выхода. И я не отстану, будьте покойны. Придем на место– разберемся. И с Лободой разберусь. Чего он вяжется ко мне? Чем ему насолил? То ему не так, это не так. Имя мое даже не нравится. Вот подлюга! Как будто я сам себе имя выбирал. В жизни многое делается помимо твоего хотения. Ты б хотел так, а получается – этак. Что, желал я увидать Лободу? А вот – пришлось. Но я себе на голову не дам гадить. Воевать умею. Что, плохо гитлеров стегал? Плохо отделением командовал? Струсил? Побег? До последнего дрался!

Пантелеев. Какое счастье, что мы все вместе! Не представляю, как бы я мог быть один. Без лейтенанта, без Лободы, Курбанова, Будыкина. Люблю их всех! Они мои товарищи, а лейтенант еще и командир. Как повезло, что наткнулся на лесникову сторожку. Что бы я делал один, в лесу, раненый? Пропал бы. А со всеми, с товарищами не пропаду. Куда они, туда и я. В лесу, одному, было страшно. А теперь – другое дело.

Лобода. Сзади мне все видать, кто, что и почему. Считаю: я правая рука лейтенанта. А ежели он притупляет бдительность, то я не собираюсь. Мы во вражеском тылу. Ушами хлопать не рекомендуется. Это я в детстве ушами хлопал. Они у меня и посейчас как лопухи. Красоту портят. Да… В детстве было, мне после родители рассказывали: гостил у бабушки в станице Тимашевской, они прислали телеграмму, поздравили с днем рождения, а я у бабушки спрашиваю: «Откуда они узнали?» Наивняк. Так ведь шесть годов от роду. Теперь же – здорово поумнел. И ежели что – всажу пулю, как в фашиста. Потому предатель – тоже фашист.

* * *

Когда Скворцов оглядывался на бойцов, все они виделись на одно лицо. Он удивлялся этому, удивлялся хладнокровно, но усилием заставлял себя разглядеть: разные они, очень разные. Ну и что с того? На привале он все-таки постиг, что разные лица – разные характеры, вот какая премудрость. И еще постиг: к разным характерам нужен разный подход, командиру надо бы помнить об этом. Он лежал, вытянувшись, сомкнув рот. Во рту было солоно, как от крови. Пока проливают пот, затем снова будут проливать кровь. Свою и чужую. Рядом на траве лежали Лобода, Будыкин и Курбанов; Пантелеева назначил часовым, он сидел на пне и посматривал, чтоб кто подозрительный не объявился. Часовой – восседает на пеньке, дожили. И вооружен лишь финкой, действительно дожили. Лобода и Курбанов переговаривались – ну и жарища, как в парилке, а Будыкин напевал под нос: «Дан приказ: ему на запад, ей в другую сторону…. Уходили комсомольцы на гражданскую войну…» Гляди-ка, они еще в состоянии вести разговоры, песенки распевать. Солнце прорывалось сквозь облака, сквозь ветви. И свет воцарялся повсюду, в самых затененных и затаенных уголках. Почему они пошли днем? Да потому, что ночью без проводника можно и заплутать, даром что ты пограничный командир, – глухомань. А днем отыщем путь. Лесник толково объяснил, как перебраться в Горочанский лес. Ну, лес этот необъятный, где обоснуемся, еще не знаю, там видно будет. Минут через сорок после привала дорогу им перешел человек, мелькнул впереди на просеке, метрах в ста, Скворцов не сумел разглядеть, кто это. Немец? Местный житель? Наш брат окруженец? Но стало тревожно, и он выслал на разведку Павла. Тот выдвинулся, посмотрел, послушал, доложил: неизвестного и след простыл. А след-то был – сапоги! Да нынче все в сапогах. Все-таки переждали сколько-то, потом с предосторожностями двинулись. Больше им до конца дня никто не встретился. А когда всплыл туман и опустились сумерки, Скворцов приказал:

– Стой! Ночевка.

До Горочанского леса было еще часов восемь хода. Устали, да и темень надвигается. Никто не возражал. Наоборот, с видимым удовольствием сбрасывали сумки с инструментами, седой.

Скворцов сказал:

– Дневалить по два часа. Порядок: Курбанов, Будыкин, я, Лобода, Пантелеев… Лобода! Передай дневальному винтовку…

– На, Дурды! Но, между прочим, товарищ лейтенант, вам лично дневалить не обязательно.

– Отставить пререкания!

Павло дернул плечом, посмотрел на Будыкина, независимо и осуждающе, словно это он приказал не пререкаться. Будыкин ощерился:

– Бо-ольщой ты начальник, Лобода!

– Да уж побольше тебя, отец Аполлинарий!

– Отставить! – Скворцов нахмурился. Коллектив маленький, тут нужна сплоченность, а эти грызутся. Он определил себе дневальство в середине ночи, когда особенно клонит ко сну. Как бы по бокам от себя расположил Лободу и Будыкина – они покрепче; перед отбоем и при подъеме дневалить наиболее просто, это досталось Курбанову и Пантелееву – они послабей.

Улеглись под кустом, на рядне, и опять с боков у Скворцова оказались Будыкин и Лобода. Он ощущал их молодые мускулистые тела и думал о том, что с этими ребятами ему испытывать все, полагающееся на войне. Будет ли это страшней, чем на заставе? А может ли быть страшней? Ворочался, устраиваясь поудобней, и никак не мог заснуть Будыкин. Лобода пробормотал:

– Чего колготишься, отец Аполлинарий?

– Тебя не касаемо. А ежели хочешь знать, бессонница.

– Плохо спят, которые с нечистой совестью…

– Пошел ты!

– Пойду, – пробормотал Лобода и без паузы захрапел.

Будыкин вздыхал, крутился. Во сне постанывал Пантелеев – жалобно, по-щенячьи. Закинуввинтовочный ремень на плечо, прохаживался Курбанов. На болотах квакали лягушки. Над лесом, на приличной высоте, гудели самолеты, – ясно чьи. Немецкие. На восток, на восток. Скворцов лежал на спине, глядел вверх и прощался с Ирой, с Женей, с заставой, с границей, с довоенной молодостью. Прощался, не понимая: все это будет с ним и в нем, покуда он ходит по земле.

Мрак, сырость, туман. Шаги дневального, храп и стоны спящих. Скворцову спится плохо. То засыпает, то пробуждается, – колотит дрожь. От сырости и от того, что видел во сне: метет морозная метель, заносит три могильных холмика в поле. Бывало и так. Еще не проснувшись, разумел: это сон, и вторично пробуждался, теперь уж окончательно. Этот сон во сне был особенно мучительным, ибо дважды приходилось осознавать, что такое забытье и что такое действительность. Наяву, может быть, не было минуты, чтобы не думал о женщинах, не видел их будто воочию. А во сне – хоть убей, не являлись ему никогда. Во сне – лишь могильные бугорки и раз от разу они были меньше и меньше, заносимые снегом. И уже потом, в Горочанском лесу, Скворцов увидел во сне: бугорков нет, ровное, голое поле, которое из края в край продувает февральская метель.