Заулки - Смирнов Виктор Васильевич. Страница 32

– Читаю, друзьям.

– А кто ж они?

– Ну, это… в общем, собираются в одном павильоне, в заведении…

Димка теряется – он не знает, как представить подполковнику друзей.

– Самый близкий друг – рабочий, передовой, с автозавода. Еще один – инвалид войны. Совершенный инвалид. Ну, еще деятель культуры, с киностудии. Еще один бывший фронтовик, настоящий Герой Советского Союза, летчик в прошлом. И другие.

В сущности, Димка говорит правду, но эти его характеристики, словно бы предназначенные для газетной статейки, рисуют совершенно иных людей, прилизанных, принарядившихся как будто для безликой парадной фотографии. Ну, как он может описать подполковнику Гвоздя? Гвоздь – это Гвоздь, а его вкалывание у конвейера и перевыполнение всяческих норм – это лишь дополнение к Гвоздю, который не может себе позволить не быть первым.

– Хорошая компания, – говорит Голован, и глаза его смеются. – Где ж вы собираетесь? Возьму и приду в лихой вечер. Знаешь, бывают такие минуты.

Димка мнется.

– Это павильон… ну, ресторан, короче, третьего разряда… близ метро «Аэропорт».

– Вот как. Шалман, значит, – подполковник дает точное определение, которое стеснялся высказать Димка. – Ну, а название у него есть – между своими?

– «Полбанка», – зажмурившись, выпаливает Димка.

– Название как название, – спокойно говорит Голован, – Я, знаешь ли, к окопному языку привык. У солдат своя была жизнь, ближе других к смерти. Они без своего языка не могли. «Полбанка» так «Полбанка». Между прочим, я эти места знаю. Так что зайду.

– Может, не надо? – беспокоится Димка.

– Ну, поглядим. Ты что, думаешь, твои друзья мне не понравятся? Нет таких фронтовиков, с которыми я не сумел бы сойтись. Вот ты, например… мы с тобой сошлись, а?

– Так я ж не фронтовик.

– Это как сказать. Бывали и на фронте такие люди, что не фронтовики, а бывали и настоящие фронтовики в тылу, – загадочно говорит Голован. – А ты лучше скажи вот что… Ты сегодня обедал?

– Ну, в общем… да,

– Значит, не обедал. В общем не обедают. Если солдату из кухни или термоса не насыпали, – значит, не кормили. Дело простое. Пошли-ка…

И он поднимается – высокий, длиннорукий, Подтянутый и весь до последней складочки, до последней дырочки в ремне военный. И пахнет от него шинельным сукном и портупейной кожей. Командир!… Димка, не смея отказаться и робея, идет с подполковником и все еще не верит, что он вот так запросто подружился с самим Голованом, вчера еще недосягаемым, бесконечно далеким и вызывающим лишь солдатское поклонение. Они идут в соседнее здание, проникают в самую глубь каменного гиганта, куда-то то ли в цоколь, то ли в подвал, где веет сыростью и ветерком от сквозного прохода на другую улицу. Подполковник, поскрипывая зеркальными своими сапогами, ведет Димку в восхитительную часть столовой, где обедают профессора и преподаватели, жрецы храма.

Студенту, конечно, не запрещен вход к заалтарным столам, но Димка ни разу не обедал в профессорской столовке уже хотя бы по причине более высоких цен. Его вполне устраивали копеечные кисленькие винегреты, постные борщи и котлетки, находящиеся в близком родстве с хлебом. Лишь бы живот подешевле набить. И еще ему было страшно глядеть на такое обилие умов, занятых прозаическим делом поглощения пищи. Терзаемый тупым ножом шницель по-венски и зеленый моченый помидор, который исчезал в округлившемся и вытянутом рту, чтобы там лопнуть и омочить глотку острым соком, стремительно иссыхающие под напором ложек золотистые озерца солянок в тарелках, хруст селедочных костей на зубах, все это сводило великих, всезнающих, говорящих на языках, эрудированных, увенчанных с их кафедр вниз. вниз. Димке хотелось боготворить своих учителей, как бы он ни относился к некоторым из них. И вдруг – эти склоненные над столами головы, жующие рты, потускневшие, обращенные внутрь, к желудку, глаза – торжество низменного над величием разума. Нет, Димка был неисправимый романтик. Профессорская столовая его пугала, хотя многие из сокурсников, те, что получали от пап и мам достаточное пособие, ходили сюда, пользуясь демократическим укладом университетской жизни.

Но с Голованом все выглядит просто и естественно. Он уверенно усаживается на стул, не дожидаясь официантки, смахивает крупной ладонью крошки со стола в бумажную салфетку, пробует нож о палец, по-студенчески намазывает кусок черного хлеба горчицей, словом, все делает ловко, ладно, точно. И официантки объявляются тут же, даже не одна, а две – видно, нравится им этот стройный и молодой подполковник, и незамедлительно на столе появляются пышущие жаром тарелки борща с увесистыми кусками говядины, и ножи подаются острые, и капустный салатик поперчен алым и пахучим порошком, по вкусу подполковника. И тут же все жующие вокруг превращаются в уютное, занятое обеденным делом семейство, и Димка смотрит на них уже е некоторым умилением: надо же, такие умы, такие головы, даже синтетическую икру придумали и множество иных чудес, и вот сидят доверчиво на равных рядом с ним, все еще ошарашенным столицей маленьким студентом, и не стесняются открыть тайну своей обыкновенности, своего равенства со всем живущим.

А Голован с возгласом «под борщ молчат» ложку за ложкой отправляет обжигающее варево в свою офицерскую крепкую утробу. Он тоже свой, близкий, Димка растроган. Ему даже есть расхотелось, ему хочется смотреть вокруг, перезнакомиться со всеми, узнать этих людей, проникнуть в их загадочную, такую далекую от него, такую, наверно, устроенную, прочную, красивую жизнь.

Подполковник уже отодвинул от себя пустую тарелку, необычайно быстро и аккуратно, без потерь расправившись с мясом. Тут же официантки несут еще ворчащие от огня свежайшие профессорские шницели, окруженные румяным жареным картофелем. У официанток на их багровых и усталых лицах появляются улыбки, когда они видят полуседого подполковника, нежно и твердо держащего в длиннопалых ручищах нож и вилку. Весь женский персонал храма науки; официантки и поварихи пищевого полуподвала, буфетчицы, библиотекарши, ассистентки, лаборантки, доцентши и профессорши знают, что подполковник холост, и когда Голован входит в университет, ровно и прямо неся свою крепкую грудь с нашивками, полученными за ранения, с непременным гвардейским знаком и орденскими колодками, отмеривая длинные коридоры ровным офицерским шагом, он идет сквозь строй ласки и ожидания.

Отсвет славы падает сейчас и на Димку и воплощается в свежайшем обеде и нежности официанток. Димка умеет радоваться минутным улыбкам жизни. И это чистая радость, потому что чувство зависти его простой душе незнакомо. Его зависть – это восторг, признание, поклонение.

Голован все так же молча, не признавая правил хорошего тона и по-солдатски уважая еду, подбирает соус куском черного хлеба, смотрит, как Димка мучается, поглядывая на профессорское окружение и перебрасывая вилку и нож из одной руки в другую.

– Экий ты неустроенный, – говорит он. – Нелегко тебе дается Москва.

А Димка в эти мгновения очень даже устроенный. Ему хочется как можно дольше задержаться в крепком, как бетонный дот, полуподвале, надежно защищающем его, подольше побыть рядом с уверенным в себе и таким надежным подполковником, потому что там, за подслеповатыми, утопленными в землю оконцами столовой, серая стылая муть, деревянный барак с водой в щелях пола, там Серый и Чекарь, там его чудовищный неоплатный долг, полная неясность.

– Ты живешь-то где? Условия нормальные? – спрашивает Голован.

– Нормальные, – отвечает Димка. Он заставляет себя преодолеть чувство неловкости оттого, что вилка находится в левой руке. – Живу по знакомству в общежитии техникума. Комендант там свой. Истопница печи топит. Тепло.

– А товарищи по комнате как?

– Товарищ у меня один. Постарше так… С ним не пропадешь. Москву знает – как пять пальцев.

– Это хорошо, – Голован басит благодушно, отдуваясь после обеда. – В Москве, брат, одному плохо Город трудный.

– У меня друзей много, хвастается Димка.