С мороза - Смирнова Дуня. Страница 34
Переводчики прекрасно понимают степень ответственности перед читателями и предшественниками и снабжают предисловие всеми возможными реверансами и извинениями, называя свой перевод «попыткой». И перевод хорош, неожиданно хорош. После того, как первым русским переводом был несколько лет назад изуродован Лоренс Даррелл, своего рода английский Пруст, читатель был вправе ждать всего самого худшего. Худшего, слава богу, не случилось, читать это можно, удовольствие испытывать можно, Пруст виден и почти не замутнен.
Но беда в том, что перевод Любимова, названный Ольгой Яриковой «неподражаемым», был не только неподражаем, но и конгениален оригиналу. И теперь нам, избалованным, чрезвычайно трудно с какими-то вещами смириться. Так, почти невозможно пережить выражение «типа Шарлю», в жар и холодный пот бросает от оборота «жил во мне все же некий персонаж…». Может, конечно, у Пруста и «персонаж» там жил, но в сегодняшней русской речи это слово имеет вполне внятный богемный оттенок. И не то чтобы герой Пруста Марсель не был совсем богемой. Но он безусловно не был советско-русской богемой конца XX века.
Вы можете сказать, что это ненужные тонкости. Но вообще-то ненужные тонкости – это и есть Пруст.
Фамилия Николая Николаевича Лунина будит в общественном сознании две с половиной ассоциации: первая – это Пунин как спутник, возлюбленный, гражданский муж Ахматовой, адресат многих ее стихов; вторая – скандал по поводу архива Ахматовой между наследниками Лунина и Л. Н. Гумилевым (по общепринятому приговору обе стороны в скандале вели себя недостойно, и мы в него вдаваться не станем); половина ассоциации – Пунин как историк искусства, нечто неясное, но пользующееся у искусствоведов уважением. Изданные ныне дневники и письма вводят в массовый культурный обиход очень существенные уточнения образа Пунина.
Отношение к Ахматовой как к великому русскому поэту давно уже наложило отпечаток культа на все высказывания о ней в мемуарной литературе. По сути дела, образ и характер Ахматовой сформированы в нашем сознании ее же окружением. Этому окружению мы обязаны в том числе и прохладным, если не осуждающим отношением к Пунину. Ахматова довольно долгое время прожила в доме Николая Николаевича уже по окончании их любовных отношений и даже после смерти Пунина. Естественно, что совместное проживание с женой Пунина, с которой он так и не решился расстаться на протяжении всего романа, не могло быть безоблачным. Были и ссоры, и периоды, когда никто ни с кем не разговаривал, и раздражение со стороны Пунина. Ахматовские почитатели повествуют об этом с неизменным горестным сочувствием к Ахматовой и безоговорочным осуждением Пунина. Не последнюю роль в такой устоявшейся уже трактовке сыграл знаменитый трехтомник Лидии Чуковской. И вот теперь опубликованы дневники с другой стороны, «с другого берега».
Пунин не только любил Ахматову с невообразимым для современного читателя напряжением всех духовных и эмоциональных сил – такой накал чувств вообще был свойствен людям той эпохи, – он очень страдал, очень мучился от этой любви. Не смея бросить жену, жалея ее и считая ее неспособной жить самостоятельно (что отчасти тоже было нередкой приметой любовных и семейных отношений того времени – достаточно вспомнить Бриков, Горьких, Буниных), он тем не менее не счел для себя возможным жить двойной жизнью. Анна Андреевна изменяла ему с первого года их романа и, что самое приятное, оповещала Николая Николаевича обо всех своих изменах. Может быть, поэтому в его поздней записи о том, что А. А. не имеет никакого представления о любви, что она никогда никого не любила, звучит не столько раздражение, сколько горечь. И, несмотря на эту горечь, а возможно, и благодаря ей, он сумел сохранить на всю жизнь чувство глубокого трепета перед Ахматовой.
Его обвиняли в связях с большевиками (весьма кратких и не помешавших двум его арестам и смерти в лагере), он был человеком сложным, тяжелым – но и в высшей степени достойным любви.
И он был чрезвычайно талантливым искусствоведом, писателем об искусстве. Чего стоит одно только между делом брошенное замечание, что модерн по отношению к предыдущим стилям искусства был своего рода буддизмом.
Несколько послевоенных рассказов Ремарка впервые переведены на русский. Переведены плохо. Несколько статей и интервью Ремарка, тоже впервые переведенных и чрезвычайно скупо откомментированных. Вступительная статья Виктора Васильева, пронизанная такой кристальной советской умильной глупостью, что слезы выступают на глазах. Вместо сносок в текстах почему-то скобки с примечаниями. Статья о Ремарке и его взаимоотношениях с Германией некоего Томаса Ф. Шнайдера без малейших пояснений, кто он, Томас Ф., такой. Типичный пример невоплощенного благого намерения. Хотя, если бы книга издавалась году эдак в 78-м, достать ее можно было бы только у спекулянтов.
Зато прекрасный переплет и дизайн. Зато отличный роман «Три товарища». Для подростков, но очень хорошо. Не все же им «Мастера и Маргариту» читать. Ремарк – очень серьезный писатель. В смысле серьезного отношения к миру. Что-то вроде Виктора Цоя. «Закрой за мной дверь, я ухожу…» – дальше сами знаете.
Почему-то еще лет десять назад Ремарка было принято ставить в один ряд с Хемингуэем.
Это все равно что Ерофеева (любого) со Львом Толстым сравнивать. И до сих пор, как видите, Ремарк по инерции ходит в классиках. Совершенно, надо сказать, зря. Это такая литература, которую можно читать, а можно и не читать – ничего вам за это не будет. Но своя польза в книжке есть: подарите ее либо маме на пятидесятилетие (они все как одна мечтали быть похожими на Пат), либо младшей сестре, чтобы отвлечь ее наконец от разговоров по телефону. Телефон вам и самим нужен.
Недавно у меня произошел следующий телефонный диалог.
– А мне нравится.
– А мне нет.
– А мне очень даже нравится.
– Да что же вам там нравится?
– Да все. И язык, и стиль, и сюжет. А вам-то что не нравится?
– Да вот язык, стиль, сюжет. Все не нравится. Хотя сама она прекрасная.
Это я разговаривала со своим приятелем, литературным критиком Львом Данилкиным. Он знает Марию Рыбакову, а я нет. Мне не повезло. Потому что Мария Рыбакова написала замечательный современный роман о любви и смерти. Ни много ни мало. Девушка, повесившаяся от неразделенной любви, пишет своему возлюбленному письма с того света. А потом она выпьет воды из Леты и все забудет. В пересказе все это выглядит пошлейшим образом. Как «Анна Каренина». «Ты жив, я мертва». Это первая фраза романа Марии Рыбаковой. Найти такую первую фразу – уже большая удача.
«Он поет по утрам в клозете» – так начинается «Зависть» Олеши. И в этой фразе уже есть все, что потом случится с Кавалеровым. В первой фразе Рыбаковой тоже есть все. Такая молодая (1973 г. р.), такая талантливая! Я сижу на завалинке в платочке и слезящимися глазами с умилением и восторгом смотрю на «племя молодое». Сложная, изящная, необыкновенно страстная проза, в которой героиня умершая значительно умнее героини прижизненной (а как тут иначе скажешь, не «живой» же, она ведь умерла), как и положено быть мертвым. Поразительные предположения (а как по-другому сказать, не «догадки» же, ведь она еще жива) автора о загробном мире. Образцово-показательные культурные аллюзии. Очень точно пойманный современный сюжет о молодом русском существе, пытающемся жить в Европе, не в эмиграции. Отчетливое сознание того, что юность это вульгарное мучение. Замечательный финал.
Что, спрашивается, еще можно пожелать для первого романа? Ну да, кое-где в середине композиция провисает, становится скучновато. Ну и что? Да, все о чувствах, без страха перед эстетским наморщенным носом. Строгий и чистый язык без выпендрежа. Данилкину это не нравится. А мне нравится.