Небеса - Матвеева Анна Александровна. Страница 26
"Это зависит от того, с какой скоростью вы ходите, Кулешов, — капризно сказал Зубов. — И от того, насколько быстро вы едите".
"Понял, Антиной Николаевич. Десять минут!"
"Здесь вы, друиды, рассейтесь все по холмам…" — пропел депутат вслед охраннику. Кулешов давно ушел, а я все мучилась, соображая, кого он мне напомнил с такою силой и остротой.
Зубов торопливо повел меня вверх по лестнице. На втором этаже раскрылась обычная коридорная перспектива, зато потолки были расписаны фресками, притом ужасно знакомыми.
"Микеланджело вдохновляет меня почти так же сильно, как Шопен. Ты любишь Шопена, дорогая?"
Мне стало вдруг стыдно за свою простецкую куртку, за изуродованные николаевскими тротуарами сапоги, за дешевую сумочку. У сумочки лет сто назад сломалась «молния», и вместо того, чтобы купить новую — «молнию» или сумку, — я прицепила к ней разогнутую скрепку и жила себе дальше.
Зубов ждал ответа, и я вернулась к месту разговора, откуда унесена была чувством стыда. Ну да, разумеется, Шопен!
"Мне нравятся прелюдии и некоторые ноктюрны".
"А как же "Бриллиантовый вальс"? — возмутился Зубов. — Вот, кстати, и он, послушай!"
На стенах висели динамики разного размера, оттуда неслась быстроватая для вальса, но, несомненно, шопеновская музыка.
"Порой я всерьез жалею, что музыка — не единственный вид искусства", посетовал Зубов, открывая передо мной дверь с ручкой в виде позолоченной кабаньей головки. Вальс прогремел, окончился, и зазвучало нечто головокружительно быстрое, грустное и счастливое этой грустью, как бывает только у Шопена. Я вдруг представила себе многажды виденную картину: сильные пальцы Эммы летают над клавишами, словно птицы над гнездами.
"Антиной Николаевич, простите, что отвлекаю!" — властный, но словно завернутый в бархат голос вклинился в Шопена. Владелец голоса стоял на почтительном расстоянии нескольких шагов и даже склонил голову вполне лакейски — набок. Я плохо разбираюсь в национальных нюансах, но этот человек был несомненных восточных кровей. Азиатские глаза, вздернутые скулы, щетка густых черных волос. Передо мной этот Тамерлан даже и не подумал извиняться, да и здороваться тоже не стал: брезгливо отразил присутствие, и только. Могу поклясться, что он прекрасно заметил дефективную сумочку.
Зубов бросил меня в коридорчике, не предложив ни сесть, ни подождать, и я стояла здесь, как аллегория глупости, прекрасно понимая, что не покину своего поста.
В динамиках гремел разбушевавшийся Шопен.
"Нельзя думать так громко, дорогая, — твои мысли написаны на лице огромными буквами!"
Зубов явился почти через час, азиата с ним уже не было. Я рассердилась — не на депутата, а на себя саму, стоявшую в коридоре, как цапля в болоте.
"Я сейчас реабилитируюсь", — пообещал Зубов и небрежно взял меня под руку. Сердце размякло доверчивым щенком, я сразу позабыла все обиды.
Антиной Николаевич открыл передо мной очередную дверь с таким видом, словно там находилась Янтарная комната. Оказался личный кабинет, с камином и широченным кожаным диваном, при одном взгляде на который у меня загорелись щеки.
Зубов прыгнул на диван и разлегся там с непринужденностью фавна.
Я стояла в дверях, мусоля несчастную сумочку.
"Дорогая, не стесняйся. Будь как дома, бери себе кресло. Сейчас нам принесут кофе".
Зубов вел себя так, словно не допускал и мысли о нашем совместном возлежании. Статус мой не определялся, и по отношению к этому особняку я выглядела столь же нелепо, как выглядел он сам по отношению к Николаевску. Зубов ни разу не намекнул, что интересуется мною как женщиной, но в то же время он звонил мне и часто забегал в редакцию…
Я знала, что чувства нарисованы на мне, и Антиной Николаевич давно должен был догадаться: я не просто влюблена в него, а нахожусь в ожидании ответной реакции. Рафинированных бесед мне было мало. Кроме того, я почти ничего не знала о Зубове. Имя, фамилия, отчество, цвет глаз, почерк, манера курить, откидывая руку с сигаретой в сторону, — список оканчивался, едва начавшись.
И все же спрашивать Зубова о любви мне было страшно, я всегда боюсь тех, кого люблю.
Я не понимала, почему другие люди не влюблены в Зубова так же сильно, как я?
Сашенька видела Антиноя Николаевича по телевизору, и когда я спросила хриплым, голосом — как он ей, пренебрежительно дернула плечом: "Слишком сладкий". Вера терпеть не могла депутата, она всякий раз говорила с ним так грубо, что я пугалась и одновременно расправляла крылья — вдруг идолу понадобится моя защита?
А Зубов улыбался Вере все шире и платил совсем иной монетой. Однажды депутат подносил ей зажигалку и нарочно опустил ее так низко, что Вере пришлось склоняться вдвое. В другой раз случайно махнул рукой, и только что написанная знаменитыми корявыми строчками статья улетела в окно. Вера в отчаянии смотрела, как листы медленно кружатся в воздухе, спускаясь в темное пятно реки.
"Зачем он приходит к тебе так часто?" — спрашивала я Веру.
"Он не ко мне приходит, а в отдел информации, — с ненавистью отвечала Вера. — Он наш ньюсмейкер…"
В кабинете Зубова у нас случился странный разговор — из тех, какие я люблю. Он мог бы стать продолжением беседы в ночь рождения Петрушки.
"Ты веришь в Бога, дорогая?" — Он подчеркнул слово «ты», и вопрос получился не таким банальным, каким выглядел бы на бумаге, случись мне записать его.
Я рассказала, с какою силой начинала верить в детстве и как пыталась обратить в свою веру родителей, но не преуспела в этом ничуть, в отличие от Марианны Бугровой.
"А почему ты начала верить?" — заинтересовался Зубов.
Он умел быть таким внимательным и близким, что хотелось рассказать ему все, что ни потребует. Вот и я начала говорить о том, что, летом, когда умерла бабушка Таня, я обнаружила черновики Господа.
"Какая наглость, — восхищенно сказал депутат. — Ты их там же нашла, в том сарайчике?"
Медленная боль заливала душу: все сказанное моему мучителю просто развлекало его. Обида прожила секунду — не выдержала прицела голубых глаз, таких голубых, что, казалось, краска еще не высохла.
Он ждал, и я рассказывала.
…Mне всего семь, доктор Зубов: косы стянуты капроновыми лентами, и я не знаю ни одного слова о любви. Беснуется лето, предчувствуя агонию: осенние войска медленно стягиваются к нашему городку. Мама срывает кленовый лист — он начинает желтеть проплешинами, как арбуз. Лист не нужен маме, она сорвала его механически — не то отмахнуться от залетной осы, не то выместить зло на беззащитном дереве.
Мама держит мертвый лист в руке, размахивая им, будто веером, и я вдруг замечаю, как похожи меж собой рука в голубых червячках жилок и ребристый исподник листа. Как если бы из одного корня вдруг родились два слова, обжились в языке и пустили свои собственные корни, — теперь родство между ними кажется невероятным. Рука и лист, я запоминаю с восторгом, будто подсмотрела за фокусником, и пусть мне не удастся повторить чудо, я ближе других подобралась к нему, я знаю, там тоже были черновики, эскизы, планы…
Утро похоже на весну, день напоминает лето, осень — это вечер года, тогда как зима, конечно же, ночь. Жаль не использовать гениальную формулу хотя бы дважды, слишком она хороша: да что там, она безупречна. Извечный круг напомнит людям, что наше рождение — это смерть в ином мире, а смерть предчувствие утра другой жизни.
Слова так быстро остывали на воздухе, хотя мысли были свежими, горячими, как пирожки.
"Дорогая, все это очень мило. Беда, что ты еще ребенок, а я с трудом терплю детей".
Я остывала после душевного стриптиза, а Зубов поднял с пола раскрытую книжку и тут же вчитался в нее, вгрызся в слова, как в яблоко. "Прости, дорогая, это не займет много времени". Я внимательно разглядывала его левую щеку — на ней была Кассиопея мелких родинок: дубль вэ. Этот человек с легкостью заставлял меня обнажаться перед ним — хотя душу раздеть куда труднее тела. Телом моим он, тем более, совершенно не интересовался.