Быть - Смоктуновский Иннокентий Михайлович. Страница 16

Знаток ракурса и стиля был по-прежнему тих, спокоен и миролюбив, не выявляя никаких своих превосходств; он усадил меня перед собой, как врач — больного пациента, сказав:

— Ну что же, давайте посмотрим...

Не понимая, что мы должны были смотреть, и от неловкости, что ничегошеньки-то не знаю, я как можно шире открыл рот. Дескать, у вас знание, мастерство и творчество, ну а мне уж ничего другого не остается, как держать рот варежкой.

Он это не принял, вроде даже не заметил моей выходки, а стал серьезно изучать тайны моего лица, прищуром своих глаз оказываясь то у левого моего уха, то у правого. Найдя что-то, он вдруг застыл, молча, не шевелясь оценивая открытие. И наконец завершил этот процесс словом: «Ага!» Воспитанный по системе Станиславского, призывающей к чуткому восприятию жизни партнера, собеседника, я чуть было не выпалил: «Угу!!», но вовремя спохватился. Творческий процесс есть творческий процесс, и здесь уж лучше сидеть себе каждому со своим «угу» и помалкивать.

— Запомните это положение головы, юноша, — тихо сказал он, совсем, не смущаясь тем, что я был лет на пятнадцать старше его, — и смотрите сюда, еще, еще, еще. Взгляд глубже, пожалуйста. Ага! Та-а-а-ак, так, так, тактактактактактактактак, — уже сплошняком кудахтал он, напоминая курицу, собирающуюся снести яйцо.

Из другой комнаты вбежала жена, недоумевая, что здесь такое может происходить. Это его как-то немного поуспокоило.

— Вот так... — закончил он свои трели, — пожалуй, что-то появляется.

Я был убежден, что это «что-то» он обнаружил много раньше, а оказывается — только сейчас: всегда я ошибаюсь.

— Так! — сказал он вдруг отрывисто и окончательно. — Принесите, пожалуйста, стакан воды...

Думая, что он хочет пить, я предложил ему хлебного кваса.

— Нет, от кваса волосы слипнутся и не будет того величия в общем контуре.

— Какие контуры... где слипнутся?

— Дорогой мой, человек приходит в мир жалким полуфабрикатом, болванкой, из которой не многим удается прорезаться остроносым Буратино.

Незаметно я прикоснулся к своему носу — он был туп как картошка.

— Человека надо делать, вырезать. Если позволите, я буду вашим папой Карло, — несите, пожалуйста, воду.

Поразительное дело: ну болванка там, не болванка, это, очевидно, зависит от общей социальной установки, но побежал за водой я какой-то деревянной походкой и, помню, подумал: значит, еще не прорезался из полена.

Вскоре голова у меня была мокрая, и он выкладывал на ней разные завитушки и хвостики, которые, впрочем, совсем не поубавили моей болванистой задеревенелости. Скорее, напротив. О фотографиях этого творческого поиска говорить не стану — не надо, но долго, ожесточенно долго рассматривал снимки...

И вот этот своеобразный, многоликий народ — репортеры, их неуемное желание творить и вытворять со мной и из меня, как бы явило собой негласный ответ фразе, некогда брошенной директором Московского театра-студии киноактера, которого я в конце концов дождался-таки.

Директор тот, оказывается, говорил короткими броскими фразами с неожиданными паузами, которые он расставлял так странно и по-своему, что определить, закончил ли он говорить вообще или это только перерыв в его мыслях и монологе, было далеко не просто. Директор говорил со мной на ходу. Начал он у двери своего кабинета, куда я, увидев его, подбежал, и закончил на лестнице — вот той самой удивительной фразой, заставившей меня многое переосмыслить в моей жизни.

— У нас театр... — здесь он сделал свою первую паузу, а мог бы и не делать, я и без того знал, что у них театр, а не конюшня. — Студия киноактера, понимаете, киноактера, — продолжил он, давя на «кино», и поднял при этом указательный палец вверх, да так, что исключил малейшую возможность пребывания кино в другом месте — оно должно было быть только где-то там, в высях. Я доверчиво задрал голову вверх в надежде увидеть, понять, каким это образом оно там оказалось — зеленоватые разводы от сырости прохудившейся крыши, и никаких кино там не увидел.

Но директор продолжал так пронзительно смотреть, а один глаз его вдруг начал вроде приближаться ко мне!.. Невероятно... самостоятельно, едва ли не выкатываясь из глазницы. От неожиданности я взглядом онемело впился в это феноменальное, самодвигающееся око — не выплюхнулось бы на ступеньки лестницы между нами. Палец по-прежнему застыло указывал вверх. Лицо директора не шевелилось, однако глаз, судорожно дернувшись в сторону, стал вбираться обратно, восвояси. Казалось, око уходит холодно, безразлично, ни разу не обернувшись. Так, я думаю, удалялась тень отца Гамлета прочь от своего рефлексирующего сына, по ходу бросая в бездну вечности: «Прощай, прощай и помни обо мне!»

Время остановилось — я обомлел. Только вспоминая этот его вид сейчас — меня и то бьет озноб, а тогда я просто стоял и смотрел не смея звука молвить, не то что слова вымолвить.

Неделей позже, когда оторопь прошла, я вновь появился этаким зыбким силуэтом на его пути, но теперь уже в кабинет. Надо было как-то варьировать обстановку, чтоб не надоело одно и то же из месяца в месяц. Я решил! И вот в этом уж не варьировал. Вид, наверное, был у меня довольно жалкий, но и наглый одновременно. Второе, вероятно, у меня происходило со страху, по совместительству. Я немо, взглядом кричал:

— Ну что же там еще новенького в наших потолках... а?! Так же ль все течет, плывет и каплет, а?? — На этот раз я, должно быть, переострил, и оторопь с меня перебросилась на него. Так мы стояли и смотрели: я на него, он в меня. Да так долго и не шевелясь — мне стало казаться, что он вспоминает, где же это он мог видеть меня раньше, — столь пристально смотрел он. В нем, правда, угадывались и совершенно иные, но вполне определенные мысли.

Но я оставался на месте. И с какой это стати я должен был куда-то такое идти! Нет. Я решил. Это мое решение было окончательным. Он только напрасно тянул время. Разговор должен был наконец состояться, не могли же мы так вот молча стоять и пялить друг на друга глаза. (Мысли-то, слова-то какие хорошие — один друг выпялился влюбленно на другого друга.) Я утром даже первую фразу заготовил для начала разговора, которой намеревался расположить к себе директора, она, правда, невесть уж как умна, но ведь друг же, товарищ и брат! Фраза эта добрая и светлая, я остановился на ней только потому, что она каким-то странным образом напоминает наш прекрасный лозунг: «Мы за мир». Просто его я сказать не мог, потому что это и так понятно, иначе зачем бы это мы львиную долю всего бюджета страны убивали на гонку вооружения? Не согласны? Ну хорошо, скажи я: «Мы за мир». Ну и что? — это никак не развернуло бы наши отношения, поэтому я перевел эти добрые слова в личные. Вот эта фраза: «Я рад вас видеть, здравствуйте, вы сегодня так хорошо выглядите».

Но я никак не мог сообразить, удобно ли человеку, стоящему столбом, говорить, что сегодня он выглядит много лучше, чем вчера. Значит, как же он выглядел двумя днями раньше? Я и представить даже не хочу. Вот это меня останавливало, и я молчал.

Тихо, доверительно, но уж слишком четко, он выговорил, отчего вынужден открыть мне глаза, почему он так долго не принимал, да никогда и не примет меня в Театр-студию киноактера. (Правда, через месяц, я уже работал в этом театре, но это уже скучная деталь).

В этот раз он удивил меня, говоря сплошняком, без своих пауз, на которые я надеялся, и мне с превеликим трудом удалось вставить лишь:

— Видите ли, я актер...

— Что вы все заладили: актер да актер, у нас кинопроизводство — понимаете? — И опять кино оказалось в высях. Наверное, между перстом и глазом существовала какая-то тайная связь — палец полз вверх, глаз выкатывало вперед. Я незаметно изготовил ладонями двойную пригоршню — ловить око.

— Ну а ваше лицо разве можно снимать?

Стоя с ковшичком рук и совершенно перестав что-либо соображать, я все же нашел в себе силу и основание выхамить фразу:

— А почему нет?