Норильские рассказы - Снегов Сергей Александрович. Страница 51
– Скажите нашим… умираю как честный сука… Вряд ли честнок – «честный вор» – по микрограммам содержавшейся в нем общечеловеческой честности чем-либо превосходил такого же «честного суку».
Говорят, самые частые ссоры – семейные, самые долгие распри – коммунальной квартиры, самые беспощадные войны – религиозные. Вражда честноков и сук никогда не затихала, превращаясь порой в поножовщину, – та семейная вражда, которая признавала лишь одно естественное завершение – кровь. После того, как Иван Дурак напустился на Икрама, тот прирезал Дурака, а «Иваново кодло» «запороло ножами» самого Икрама, я спросил у Саши Семафора, старшего коменданта Норильского лагеря, властно поддерживавшего порядок во всех наших лагерных зонах:
– Не понимаю, Саша, зачем в нашу зону из лагеря при ТЭЦ перевели Ивана Дурака? Он же, всем ведомо, враг Икрама. Сколько раз оба клялись друг друга прирезать.
– Именно потому и перевели, что грозились, – ответил Саша Семафор. – Конечно, хотелось, чтобы Иван прирезал Икрама, но это уж кому пощастит. Дурацкие у нас законы, при них без Дураков не обойтись.
– В каком смысле дурацкие, Саша?
– В самом прямом. Взяли и отменили смертную казнь. Это у нас-то, соображаете. После великого раскулачивания дети расстрелянных либо ссыльных отцов… Куда им деться? На всех жизненных дорогах – красные огни. Можете поверить, я эту бражку-лейку хорошо знаю. Вся молодежь «воров в законе» из таких: единственный им путь – в бандиты.
– Среди ваших тоже хватает кулацких сынков.
– Даже больше. Блатной мир – социальные отходы революционных переворотов. Я сам в этом смысле не исключение, если не для протокола… И в такой ситуации отменяем смертную казнь! А что с Икрамами? Они же этим пользуются. Знаете, сколько лет заключения навешано тому же Икраму? Да больше пятисот! А если точно – 525 лет! Каждые два-три месяца судят, каждые два-три месяца он – новое убийство. И новый срок отменяет все прежние – снова 25 лет. Сколько это продолжать? Единственный выход – напустить на такого Икрама духарика из наших. Вы мне не верите?
Я верил Семафору. Он был уголовник интеллигентный, умный и бесстрашный – «духарик» высшей кондиции. Как он один усмирил банду страшного Васьки Крылова, я «видел собственноручно», выражаясь по Бабелю, и об этом еще расскажу. И я хорошо помнил, как бандит из таких, двадцать раз судимых, – фамилии его не помню – равнодушно, вполне по-деловому ответил на какое-то мое замечание: «Ты со мной не ссорься, мне тебя прирезать – всего два месяца нового срока!» Ответ я принял с пониманием – два месяца назад его осудили на очередные двадцать пять лет, и он уже психологически созрел «зарабатывать» новые двадцать пять, отменявшие те, в которых он «отмотал» только два месяца. Лишь когда восстановили опрометчиво отмененную смертную казнь, стало легче и правительству радикально расправляться со своими реальными и выдуманными врагами, и лагерному начальству – поддерживать угодливыми руками сук зыбкое спокойствие в лагерных зонах.
Я долго не знал, что реальная защита от блатных в первом лаготделении – как, впрочем, и во всех остальных – обеспечивается усердными руками тех же блатных, только откликавшихся на кличку «ссученные». И что порядок, создаваемый ими, достаточно прочен. И Мишка Король не добил меня, когда в ярости метался по зоне, отыскивая плохо запомнившегося ему дерзкого фрайерка, и больше ничего у меня не «уводили», после того как сгоряча – для первого знакомства – донага раздели, и на пайку мою не покушались, и спать не мешали, когда после ночной смены я уходил в «дневной похрап». В общем, и с уголовниками жить было можно – полуживотным, чисто физическим существованием. А впоследствии, вглядываясь в лагерное бытие, я с удивлением обнаружил, что и в нашем первом, самом «блатном» лаготделении настоящие уголовники, профессионалы воровского и разбойного промысла, составляют меньшинство – настолько малое меньшинство, что если бы значение лагерников сосчитывалось, как на вахте, по головам, то мало кто вообще бы заметил, что лагерь именуется «блатным». Но в зоне люди числились не по головам, а по нахрапу и ловкости рук. Глотка у настоящего уголовника–духарика или лба – луженая, а руки такие умелые на нечистые ловкости, что следовало лишь поражаться. В лагерном царстве процветала показуха. Глубоко уверен, что она началась в нашей стране именно здесь, в исправительно-трудовом лагере, истинном мире туфты, – и уже отсюда пошла победно шествовать вширь и вглубь.
И не прошло много времени, как я – и с немалым удивлением – обнаружил, что даже в нашем третьем бараке уголовники берут лишь ором и матом, но не числом. И здесь преобладали бытовики и мы, «пятьдесят восьмая». И чем дальше шло, тем это явственней виделось среди блатного лицедейства, среди того непрерывного спектакля, какому в бараках предавались, и какой с увлечением разыгрывали сявки и шестерки, суки и честноки, духарики и лбы, важные «авторитетные воры» и солидные пожилые паханы – в общем, красочный и шумный мир всяческих «своих в доску». С началом войны и внешне лагерь поменял обличье. С принципиальными отказчиками, открыто презиравшими любой труд, управлялись быстро и жестоко – фронт требовал реального труда, даже по-старому «заряжать туфту» становилось трудней, а уж дерзко отлынивать от работы!.. Формально любой лагерник мог не трудиться и получать, оставаясь в бараке, «гарантию» – паек тюремного заключенного. Но реально это было равносильно рытью себе могилы: никакая «гарантия» не гарантировала, что лагерное начальство вытерпит такое безобразие. Бытовиков с небольшими сроками и мелкое ворье досрочно освобождали и отправляли на фронт. Воровская знать притихала и пригибала плечи – и в лагере кончалось былое приволье: надо было работать, все силы отдавать работе, фронт требовал никеля, военного металла, без него не отлить танковой брони, пушечных стволов – «диверсанты, шпионы, вредители, террористы» трудились усердней и лучше любого из «своих в доску», и прочих воровских «друзей народа» – лагерное начальство быстро сообразило, на кого, не афишируя это и не признаваясь в том, надо ставить. Один знакомый уголовник – из умных – сказал моему собригаднику химику Яну Дацису, человеку злому и непредсказуемому в поступках:
– Врезал бы тебе в хавало, да нельзя: подымешь хай, что нарочно увечу, чтобы не дать идти на работу. Еще пришьют вредительство. Живи, пока война!
Вот такие были внешние обстоятельства моего бытия в третьем бараке, когда, вернувшись вечером с работы, я обнаружил на соседней койке вместо увезенного куда-то Провоторова нового заключенного.
– Козырев, – сказал он, протягивая руку. – Николай Козырев. Переведен в Норильск из Дудинки, там работал в порту.
К нам, подлетел дневальный барака Николай Рокин.
– Сергей, новенького подселил специально. Он попросил, чтобы сосед был из ваших. С обоих по поллитра. По случаю войны согласен на замену: пятьдесят граммов спирта или одну пачку махорки с каждого.
– Шиш тебе, а не пачку, – ответил я. – На две скрутки наберу.
Рокин так обрадовался, что стало ясно – и на такой дар не надеялся.
В бараке в тот вечер творился очередной спектакль: разбушевался электрик Людмила. Вообще-то у него было и другое имя, ближе отвечавшее его «мужскому происхождению», но знали его только «придурки» из УРЧ – учетно-распределительной части. А сам Людмила давно примирился с женским прозвищем. Худой, подвижный, немногословный, он временами впадал в истерику, и тогда с ним мог справиться только дневальный Рокин – и справлялся не силой, а уговором: после короткой беседы с Рокиным ярость Людмилы превращалась в сонливость, он уже не выискивал повода для драк, не набрасывался на «встречных, продольных и поперечных», как формулировал его буйство тот же Рокин, а примащивался на нары – не обязательно свои – и сваливался в мутный сон. Приступы бешенства у Людмилы вспыхивали обычно после выпивки, выпивки с началом войны стали редки, зато буйство после них яростней и картинней.
– И часто это у вас? – с тоской поинтересовался новый сосед, показывая на бесновавшегося около стола Людмилу, тот стремился смахнуть со стола все миски с супом и разогнать всех ужинающих, а его в дюжину рук укрощали. «Всех завалю!» – надрывался Людмила, дико перекосив лицо, но за нож не хватался – буйство устраивалось по «среднему разряду».