Черные доски - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 6
Тому, кто догадался, кто расчистил самую первую икону, полагался бы памятник, но мы не знаем, кто это был, и теперь, конечно, никогда не узнаем.
Открытие потрясло, как говорится, передовые умы. Многие начали собирать иконы и реставрировать их, освобождая из-под наслоений подлинную красоту. Появились специалисты-реставраторы.
– Вы не считаете себя специалистом?
– Если сравнивать с хирургией, то мое умение на уровне выдергивания зуба, ампутации пальца или, в крайнем случае, вырезания аппендикса. А нужна тончайшая нейрохирургия, когда через ноздрю вырезают опухоль в затылочной части мозга. Тогда же появились и первые крупные коллекции русских икон у Остроухова, у Лихачева, у миллионера Рябушинского, у Виктора Михайловича Васнецова.
– Где теперь все эти коллекции?
– Ушли в музеи – в Третьяковку, в Русский музей, в Эрмитаж.
– И теперь не существует больше частных коллекций, ну хотя бы подобных вашей?
– Что у меня за коллекция? Несколько икон, из которых две-три заслуживают настоящего внимания. Но вообще-то частные коллекции есть. Нужно сказать, что коллекционировать иконы несколько хлопотнее и дороже, чем собирать спичечные коробки или этикетки от винных бутылок. Купить хорошую икону совсем не просто, хотя и можно. Ходят они от одного коллекционера к другому. Дешевле было бы найти икону самому у старушки на чердаке или в разрушенной старой церкви. Но дело в том, что такую найденную икону нужно реставрировать. Реставрация стоит те же деньги, как если бы купить готовую икону, которую можно сразу вешать на стену… Однако пора, посмотрим, что у нас там, под гирькой.
Признаться, если первый раз, когда мы убирали олифу, я предполагал, что под олифой что-нибудь да окажется, хотя и не думал, что это будет так удивительно и эффектно, то теперь я не ждал ничего. Не верилось мне, что под живописью окажется еще одна живопись. Казалось это выдумкой, предположением, которому не суждено осуществиться. Ну какая там еще может быть живопись, когда вот она, одежда, вот они, складки, все зримо, реально, выразительно. Зачем же и откуда возьмется нечто другое, притом будто бы лучше этого?
Все повторилось сначала: гирьку отставили в сторону, стеклянную пластинку приподняли за угол и отлепили, тряпочку отодрали от краски. Краска, как и олифа в первом случае, тоже вспухла и разрыхлилась от действия химической жидкости. Первое же, очень наклонное и продолговатое движение скальпеля подрезало ее и сняло тончайшей стружкой.
– Нина, тихо, Нина, с любовью, Нина, не горячись. Ага! Я говорил, что окажутся жемчуга. Нина, тихо, Нина, с любовью.
Мы все трое перестали дышать. Из-под острого и точного скальпеля, из-под краски, которая теперь и мне казалась аляповатой, прорезалось такое тонкое письмо, что все это могло сойти за колдовство, за волшебную сказку. Два ряда жемчужин, которыми была, видимо, обшита одежда угодника, проступили по нежному золотистому фону.
– Жемчужинки. Шестнадцатый век! А эта смелая, энергичная линия, а эта беленькая полоска! «Но краски чуждые, с летами спадают ветхой чешуей; созданье гения пред нами выходит с прежней красотой». Нет, мы не будем ждать, когда чуждые краски спадут сами, как ветхая чешуя! Нам нечего ждать милостей от природы…
Роли распределялись следующим образом. Нина продолжала спокойно зачищать открывшийся прямоугольничек. Она сдержанно и довольно улыбалась. Художник в экстазе бегал вдоль доски и декламировал, как видим, то из Пушкина, то из Мичурина. Себя я не мог видеть со стороны. Но, вероятно, я выражал собой полное и решительное обалдение.
В прямоугольничке сделалось еще светлее и сияюще, чем было. Мы же, все трое, вместе с современной мастерской, оставались по-прежнему по эту сторону тьмы. Казалось, если расчистить всю икону до конца, с ликом, с мечом и с городом, с этими жемчугами, то от всей-то иконы сделалось бы светлее и здесь. Пока же мы как зачарованные в приоткрывшуюся щелочку смотрели вдаль, в шестнадцатый век, где было ярко и ослепительно до рези в глазах.
После всего увиденного я мог задать и осмысленный вопрос, а именно: как там, на месте, у старушки на чердаке или в чулане или, скажем, в полуразвалившейся церкви, узнать: скрывается на иконе старая живопись или нет ничего, кроме поздней краски и обыкновенной доски?
– По доске-то и узнавать. По живописи разве узнаешь? Бывает, написаны такие голубенькие херувимы, такие умилительные ангелочки, хоть сейчас на открытку. Девятнадцатый век – никаких сомнений. А посмотришь на обратную сторону доски, на ее бока, на ее торцы, и видишь, что доска гораздо старее живописи. Значит, под открыточными ангелочками скрывается старина.
– Да почему видно, что доска старее, чем живопись? Должны же быть какие-нибудь определенные признаки?
– Это, знаете ли, целая наука. Действительно, признаки существуют. Допустим, на фотографии изображен человек, и нужно определить, какого он времени. Смотрим – широкие штаны. Конечно, и теперь, в шестидесятых годах, можно встретить мужчину в широченных брюках. Но все же широченные брюки свойственны предвоенному десятилетию. Единственного признака мало, можно ошибиться. Ищем другие признаки. До войны мужчины ходили с бритыми шеями. До войны галстуки завязывали огромными аляповатыми узлами. До войны в воротничок около галстука вставляли запонки на цепочке… В шестидесятых годах, например, было время, когда на пиджаке делали сзади один разрез, а потом стали делать два. Так, по целому ряду совпадающих признаков можно точно определить, какого времени мужчина перед нами. Так же определяется век иконной доски. Обработка задней стороны, метод соединения нескольких досок в одну, характер шпонок, их отдаленность от торцов доски, толщина ее, пропорция ее, да мало ли. Вот, например, ковчег. Вы видите, что на иконе сделано, почти во всю ее площадь, небольшое, на несколько миллиметров, углубление. По краям оставлены выпуклые поля. Углубление называется ковчежек. Один из первых и характерных признаков древности. Правда, в девятнадцатом веке мастер, подражая старине, мог сделать икону с ковчежком. Но в шестнадцатом веке без ковчежка – не мог. Так что, если захотите, с нашей легкой руки, обзавестись иконой, в первую очередь смотрите на ковчег. Кстати, вы ведь на лето уезжаете к себе во владимирские места в деревню. Нет ли там у вас неработающих, разоренных церквей?
– Как это нет?
– Может быть, мы с Ниной приехали бы на недельку, побродили бы по окрестностям. Поучили бы вас отличать старинную икону от нестаринной…
3
Приехав в родное село, я занялся обычными для моего деревенского житья делами. Оборудовал рабочее место, то есть убрал со стола все лишнее, оставив только стопу чистой бумаги и чернильницу, с первого дня начал ходить купаться, в первый же день побывал в лесу. На другой день с утра появились на моем столе исписанные страницы.
Ничего не переменилось в моем образе жизни по сравнению с прошлыми годами, но что-то переменилось во мне самом. Так, например, в дом к своему соседу, дяде Никите Кузову, я заходил бесчисленно, начиная с десятилетнего возраста, но я ни разу не замечал, что у него в переднем углу.
Дядя Никита только что «вышел из круга», из жестокого месячного запоя, а мне нужно было наточить пилу.
– Здравствуй, дядя Никита, как живешь?
– Сам знаешь, выхожу на прямую линию. Мне бы теперь третье число.
– Чем же третье число лучше двадцатого?
– Пензия. Почтальонша принесет и вручит.
– Дядя Никита, а ты смог бы мне наточить пилу?
– Пилу?
– Ну да, пилу, а то затупилась, не режет.
– Почему же не наточить.
– Наверно, тяжело после круга-то, руки будут дрожать.
– Э, брат, пьяница проспится, а дурак – никогда. Неси свою пилу.
В это время мой взгляд задержался на переднем углу избы. Он скользил, мой взгляд, десятки и сотни раз в течение двадцати с лишним лет и ни разу не останавливался, а теперь, словно споткнувшись, остановился и вцепился намертво. Передний угол комнаты занимала большая черная как уголь доска. Я подошел и стал разглядывать.