Последняя ступень (Исповедь вашего современника) - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 13
Клубы… Посмотрели бы вы на эти деревенские клубы. Я вам их потом покажу. Жуть. Я недавно иду мимо, а наш завклубом Юрка Патрикеев об угол клуба колотит каким-то мешком. Я подошел, а сквозь мешковину — кровь.
— Ты что делаешь?
— Да вон, тетка Пелагея попросила кота убить.
Это завклубом! Самая культурная, самая светящаяся точка в селе. Допустим, что самый культурный человек в нашем селе был священник отец Александр. Не бог весть какая культура. Но могу ли я представить его убивающим по просьбе тетки Пелагеи кота об угол церкви?
— Лисенок, нокаут! Кувальдяга отскочила и тебе же по скуле! Но игра продолжалась.
— Нет, не говорите. Сколько раньше получал простой рабочий? Ну пятнадцать, ну двадцать рублей в месяц. Разве это деньги, пусть хоть и золотом!
— Ну что же, двадцать пять рублей стоила корова. Корова стоит теперь пятьсот. А кто получает пятьсот? Рабочий? Служащий? Директор завода? Курица, насколько мне известно, стоила до шести копеек. Я недавно разговаривал с одним мусорщиком, получавшим жалованье и всего-то шесть рублей. Вот так же говорю ему: «Бедная была твоя жизнь». — «Почему же бедная? — обиделся мусорщик. — Я получал шесть рублей, курица стоила шесть копеек. Значит, я мог купить на свои деньги сто кур. А теперь поди-ка купи… Чтобы купить сто кур, это кем же я должен быть?»
— И все же, Владимир Алексеевич, были труженики, а были тунеядцы, паразиты, дворяне.
— Давай, Лисенок, кроши! Кувальдяга!
— Во-первых, я не понимаю, почему слесарь, пекарь, маляр, каменщик, машинист паровоза считались тружениками, а командир полка, скажем, или вообще офицер трудящимся не считался? Думаете, командовать полком легче, нежели красить стену? Да и рядовые гусары из дворян. У них была своя служба, был свой труд. Или тогда давайте считать тунеядцами и теперешних офицеров, генералов, полковников…
— Теперь, Владимир Алексеевич, — остановил меня характерным тоном Кирилл, — армия стоит на страже завоеваний трудящихся. Великого Октября, а тогда она служила опорой самодержавия и мракобесия.
Тон Кирилла в таких случаях был характерен тем, что он был, конечно, издевательским тоном, но все же не придерешься. Прописная затасканная истина, прописной советский догмат преподносился как бы в освеженном, высвеченном контекстом нашего разговора виде. И вот догмат, произнесенный как будто серьезным тоном, звучал парадоксом, если не абсурдом.
— Да-с, Владимир Алексеевич, армия трудящихся и армия царского самодержавия. Удивляюсь, как писатель этого не понимает.
— Труд есть труд. И командир полка должен трудиться, хоть у нас, хоть там. Если же мы считаем, что русская армия была антинародной и что царская политика вообще была антинародной, тогда давайте перестанем гордиться тем, что у нас огромное государство, что оно занимает шестую часть суши. Как вы думаете, откуда оно взялось? От Чукотки, от Курил до Карпат, до Дуная, от Кушки до Мурманска. Его что, на блюдечке нам преподнесли? Ну да, конечно, — деды, отцы. Да ведь сами деды и отцы не пошли бы воевать с турками, отвоевывать у них Измаил. Или Крым у бахчисарайского хана. Да ничего бы у них не вышло! Россию собирали русские цари, проводя последовательную политику расширения пределов Российского государства при помощи русской армии. Если мы считаем, что командир полка тунеядец, а говновоз — трудящийся, то давайте перестанем гордиться тем, что мы освободили Болгарию от турецкого ига, что прогнали Наполеона, героически отстаивали Севастополь, побеждали турок, завоевали Кавказ, Бухарское ханство. Это что же, все тунеядцы делали?
Да, дворянство не таскало камней, не стояло у кузнечных мехов, но дворянство управляло государством, той же промышленностью, теми же железными дорогами. Кроме того, оно, будучи интеллигентным (два-три языка с детского возраста), и породило ту русскую культуру, которой мы теперь, как ни странно, гордимся. Да, Тютчев не был маляром, он был дипломатом. Утонченный аристократ. Только потому, что он Тютчев, то есть потому, что писал стихи, мы не считаем его своим классовым врагом и тунеядцем. Но остальные дипломаты? Не писавшие стихов, но тем не менее хорошо исполнявшие свои обязанности, дипломаты и чиновники разных ведомств, безымянные для нас люди, почему же они не трудящиеся? Они же трудились каждый на своем поприще на благо России! Гусар Лермонтов нам не враг, ибо великий поэт. Но другие гусары? Русские гусары? Русские воины? Почему же враги?
— Лисенок, руки вверх. А теперь — пора. Нас ждут на ужине в доме советника американского посольства. Владимир Алексеевич, вот ваш пригласительный билет. Сам он… Впрочем, это не важно. Жена у него — русская. Гадина. Контра. Внучка царского генерала. Обожает ваши книги, Владимир Алексеевич. Просила познакомить. Змея. Русская Жанна д'Арк. Готова на смерть. Махровая монархистка. Повесить на первом дереве. Культурнейший человек. Мать четырех детей. Зовут Лика. Пошли!
Жизнь повернулась какой-то такой новой гранью, которая не снилась и во сне.
На Кутузовском проспекте я поставил свою машину среди разных иностранных машин — «фальксвагенов», «ситроенов», «рено», «вольво», «фиатов» и «мерседесов». Перед входом в подъезд нас остановил милиционер и спросил, к кому мы идем. Кирилл назвал номер квартиры. Все это было и непривычно, и тревожно. Появляется в глубине сознания подсознательное тоскливое ощущение, что я иду куда-то не туда, делаю что-то не то. Но, с другой стороны, разве не интересно — ужин в доме американскою советника? Вместе с подспудной тоской появляется, напротив, чувство достоинства, некоей романтики даже, ибо вместо унылою единомыслия многосотенного собрания членов Союза писателей (фиктивного, впрочем, ложного единомыслия) я впервые почувствовал, что действительно единомышленник и — хочется отметить — был счастлив.
Удивительно, что в обыкновенном московском доме на Кутузовском проспекте, в доме, построенном московскими рабочими (какое-нибудь там СМУ-115) и по внешнему виду не отличающемся от других московских домов, можно войти в квартиру, которая не похожа, не имеет ничего общего с миллионами других московских квартир.
Перешагнул порог — и сразу же оказался за границей. Не то чтобы встретили в прихожей другим языком, французской или английской речью. Но все — и мебель, и расстановка ее, и освещение, и картины на стенах, и корешки книг на полках, и ковры на полу, и планировка квартиры, без этих наших изолированных либо смежных, весь интерьер — все было какое-то не наше, не стандартное, не типовое. Хозяйка, высокая, по-американски тонкая, сравнительно еще молодая, очаровательная блондинка, вышла нам навстречу, весело поздоровалась с Бурениным. Нас представили друг другу, и она тотчас заговорила о моей последней книге и о стихах, и видно было, что действительно читала и знает.
Когда мы вошли в гостиную, из которой в открытую дверь был виден уже накрытый стол с двумя не горящими пока еще канделябрами (в каждом по пять витых зеленых свечей), нас встретил и хозяин, похожий скорее на немца, чем на американца. Потом так и оказалось, что он выходец из Германии. Явилась служанка с подносом, а на подносе напитки — виски со льдом, джин с тоником, мартини, водка. Служанка, к моему удивлению, оказалась нашей, советской. Она, улыбаясь, поднесла нам напитки.
— Люблю младший комсостав, — сказал, смеясь, Кирилл и взял себе апельсиновый сок.
С напитками мы сели около журнального столика, где стояла пепельница, большая настольная зажигалка и лежало три-четыре пачки сигарет разного сорта. Кирилл стал прикуривать от зажигалки, но получилась осечка с первого раза. Лика взяла ее в свои руки.
— Она иногда дурит.
— Ну конечно, трудно сочетать в одном предмете зажигалку, магнитофон, фотоаппарат и портативное взрывное устройство.
Смеялась хозяйка высоким, заразительным смехом, какого я не слышал больше ни до нее, ни после нее. Этими двумя репликами — по поводу младшего комсостава и зажигалки — Кирилл задал легкий шутливый тон всему вечеру.
Зажглись свечи. Мы ели прекрасное сочное мясо. По своей тогдашней наивности я, восторгаясь им, спросил, не на самолете ли возят его откуда-нибудь из Европы.