Последняя ступень (Исповедь вашего современника) - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 6
Вот, значит, каким я был к моменту знакомства с Кириллом Бурениным.
И все же, вспоминая теперь прежнее свое состояние, надо сказать, что я не был столь уж однозначным, как выгляжу в этих статейках и выступлениях. Иначе и Кирилл едва ли бы нацелился на меня.
Правда, что и в стихах я начал изменять, так сказать, своей чистой лирике и написал несколько откровенно политических стихотворений, в том числе и «Партийный билет» и «Это было в двадцатом». Правда, что, работая разъездным корреспондентом «Огонька», я прославлял трубопрокатчиков, председателей колхозов и даже целину, не умея заглянуть в глубинную суть явлений или, как потом скажет Кирилл, не зная «тайны времени», то есть, значит, будучи слепым человеком. Но и до Кирилла еще я написал «Владимирские проселки». По ведь пафос «Владимирских проселков», их «сверхзадача», пусть интуитивно нащупанная, но сверхзадача — это увидеть Россию сквозь внешние очертания советской действительности.
С приходом в «Литературную газету» мое положение «невесты на выданье», оказывается, не кончилось. Дмитрий Алексеевич Поликарпов, руководящий всей культурой страны со стороны ЦК, благоволил ко мне. Меня ввели в состав комитета по присуждению Ленинских премий. Семьдесят человек (потом их стало больше ста), отобранных из всей советской интеллигенции. Уланова, Тарасова, Завадский, Царев, Гончар, Бровка, Максим Танк, Аджубей, Сатюков (главный редактор «Правды»), Прокофьев, Максим Рыльский, Корнейчук, Пырьев, Сурков, Хренников, Пластов, Серов, Ираклий Абашидзе, Мирзо Турсун-заде, Твардовский, С. С. Смирнов, Грибачев — все это под председательством Тихонова. Да и сам я уж был выдвинут на соискание Ленинской премии и прошел второй тур. А если не получил, то рассудили так: молодой еще, за следующую книгу получит.
Егорычев, тогдашний первый секретарь МК, полтора часа уговаривал меня стать председателем Московской писательской организации, а Поликарпов, после смерти Рюрикова, предложил было взять сектор в ЦК, и я слезно просил Твардовского поговорить с Пликарповым, чтобы тот не настаивал.
Предстояло выбрать между службой и чистой литературой.
Но если я, с одной стороны, выступал перед микрофоном на Красной площади и в статейках всячески прославлял советскую власть, а с другой стороны, в «Проселках» и в «Капле росы» пытался увидеть Россию сквозь маску советской действительности, то каковы же были мои истинные политические убеждения?
Приходится сказать, что они были путаными. И то и другое я делал искренне. Помню, как я симпатизировал Померанцеву, когда его начали бить и топтать за статью об искренности. Помню, что все мои симпатии были на стороне Дудинцева и его романа. Помню, что я восхищался «Рычагами» Яшина, Помню, что буквально задохнулся от восторга, прочитав первую ласточку Солженицина.
Но в то же время как будто искренне я писал о целине, о первых космонавтах, о Хрущеве, как помним. Не кривя душой как будто, запятнал себя навсегда позорным выступлением (вместе с другими), когда под председательством С. С. Смирнова топтали в ЦДЛ Пастернака за то, что тот не отказался от Нобелевской премии.
Некоторая ревизия современной мне действительности в душе была. Но, во-первых, она шла не дальше Сталина и его времени (Ленин — кристалл, Ленин — чистота, Ленин — совесть, идея, знамя), во-вторых, эта ревизия ограничивалась собственными мыслями, разговорами с друзьями, внутренней симпатией к людям, совсем почти не проникая на написанные мной страницы. Разве что чувствовалась, угадывалась между строк в атмосфере той или иной вещи наиболее чуткими читательскими сердцами.
Да я и на самом деле и в мыслях даже не заглядывал дальше Ленина. Дальше шло нечто столь отдаленное, столь исторически прошлое, столь потонувшее во тьме времен, что о чем же там думать? Вроде как ледниковый период. Где-то были там царь, Колчак, Деникин, Врангель, а с другой стороны — Чапаев, Фрунзе, Буденный. Но ведь были и мамонты на земле, и всякие динозавры. Что-то произошло такое, что динозавры и мамонты вымерли, колесо истории сделало поворот. Так и тут, я открыл глаза уже при советской власти. Вокруг плакаты, лозунги, колхозы, займы, сельсоветы, уполномоченные, милиция, семилетки, техникумы, портреты вождей, кинофильмы о том, как красные герои бьют подлецов белых, песни о том же, книги о том же, все и всюду о том же.
Я и опомниться не успел, как сделался комсомольцем. В техникуме. Все должны быть комсомольцами. Никому и в голову не приходило, что можно взять и не быть. Даже трудно себе представить. Стал ходить на комсомольские собрания, платить членские взносы, выбирали меня даже в какие-то бюро или комитеты, поручали стенную печать.
Переход из комсомола в партию не совершается столь механически, это правда. И если бы хоть долю сознательности в это время, можно было бы избежать. Чистосердечно признаюсь, что этой доли сознательности у меня тогда не было. И когда позвали в партком и (мои же друзья: Сенечка Шуртаков, Сашуня Парфенов) предложили подумать: пора… авангард… смешно ходить беспартийным в наше время… а мы и рекомендации напишем… — я сказал, что подумаю.
На самом же деле не думал совсем. Но рекомендации между тем — вот они, готовы, и дело уже в райкоме.
И дальше что же? Партия — дело такое. Можно увильнуть, избежать, никто тут может и не заметить, никто и думать не будет, какой ты, партийный или беспартийный. Известен исторический анекдот, родившийся на наших глазах. Хрущев хотел ввести в ЦК Леонида Сергеевича Соболева и уж почти ввел, почти проголосовали, как кто-то шепнул в последний момент, что Соболев беспартийный.
— Ну и что? — нашелся Хрущев. — За беспартийного Соболева я отдам двадцать партийных Маргарит Алигер. Но в ЦК, конечно, Соболев не попал. Да, так вот. Можно избежать, и никто не заметит. Но если вступил, хотя бы и механически, без порыва и умысла, то уж не придешь и не скажешь: дескать, не хочу больше, увольте, отпустите на волю, вот вам ваш партийный билет. Нет, не скажешь. Вполне односторонний процесс. Движение только туда, как в сеть или в вершу.
Впрочем, в этих рассуждениях невольно забегаешь вперед и судишь о тех годах сегодняшним днем. Даже и об этом не думал тогда. Вступил и вступил. Нет никаких проблем, ни нравственных, ни практических. Все кругом — члены партии.
А подумать бы о том, что, оказывается, не все. Задуматься бы, почему же не все? Тоже они — механически, случайно не члены партии, как ты случайно — член партии? Или там умысел, хитрость, позиция, принцип поведения? Представьте себе — не думал. А ведь писал уже стихи и повести!
И вот, с одной стороны, Кривицкий (умная рыжая лиса) рекомендует меня Симонову только двумя словами: «Все понимает» (и значит, я действительно кое-что понимал), а с другой стороны — книга о целине, книга о социалистической Албании, приведенные мною здесь выступления и статьи.
С одной стороны, я в глубине души сочувствую побежденным венграм, с другой стороны, радуюсь нашим спутникам. С одной стороны, я вожу компанию с Фирсовым или Чуевым (Грибачевым, Стаднюком, Алексеевым, Закруткиным), с другой стороны, отвожу душу в разговорах с Яшиным, Натальей Иосифовной Ильиной, с тем же Дучинцевым.
Остается еще прояснить мое отношение к евреям в те ветхозаветные для меня времена.
Живя в деревне, я, разумеется, не встречался с евреями. Поговорка все-таки справедлива: «Чем выше ты будешь подниматься по общественной лестнице, тем чаще тебе дорогу будут перебегать евреи». Деревню, значит, надо считать самой нижней ступенькой, вернее, даже и не ступенькой еще, а тем основанием, на которое опирается лестница.
Ни одного еврея в нашей округе нет. Правда, моя старшая сестра, учившаяся в Москве в медицинском институте, вышла замуж за еврея, Зиновия Ананьевича Фрица (по-домашнему Зоня), и он даже приезжал в деревню вместе с Клавдией и с новорожденным Владиком. Но кроме постоянной заботливости о новорожденном младенце (часами баюкал его на руках), Зоня не обнаружил у нас в Алепине никаких особенных качеств. Деревенским мальчишкам он говорил «эй ты, босяк», а читая газету, всегда комментировал нам каждое сообщение.