Прекрасная Адыгене - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 11
– Что случилось с Художиным? Улетел? – спросил я, щеголяя альпинистским словечком.
– Нет. Сердечная недостаточность.
Мы остановились перед могилами. На крайней из них только что сооружен самодельный памятник. Впечатления в жизни любят иногда выстраиваться в рядок. Мы с Олей вчера, проходя через территорию лагеря, обратили внимание на молодую светлую женщину, одетую в черное пончо. У нее был какой-то очень не альпинистский, не лагерный вид. И кроме того, нельзя было ошибиться, что она из Прибалтики. Лежит на людях этого края некая печать, по которой почти безошибочно определяются латыши, литовцы, эстонцы.
Теперь оказалось, что эта молодая женщина – эстонка, вдова погибшего здесь альпиниста. Она приехала, чтобы собственными руками соорудить памятник над могилой мужа. Из диких камней эстонка сложила модель колокольни, увенчала эту колокольню железным крестом, а в проеме повесила небольшой колокольчик, который во время сильного ветра будет раскачиваться и звонить.
Рядом с эстонцем покоится альпинист-художник Афанасий Шубин. Афоня – так до сих пор называют его между собой альпинисты. Альпинистские гравюры Шубина широко известны среди спортсменов. В лагере они висят и в клубе, и в бухгалтерии, и у начальника учебной части. Все мы тоже через двадцать дней, уезжая, купим на память по нескольку гравюр Афанасия Шубина.
– У него был низкий потолок, – объяснил Александр Александрович.
– То есть?
– У каждого человека есть потолок, выше которого в горы ему ходить нельзя. Афанасий был хорошим альпинистом, но потолок его был 4200 метров, а он пошел на 4600. Стало плохо. Ему предложили спуститься, но он не захотел бросать группу. В результате – сердечная недостаточность.
На могиле Аллы Глуховской выставлена фотография молодой симпатичной женщины. Мастер спорта. Погибла в лавине вместе с другим альпинистом, с которым шла в связке.
Мне неудобно было тут же расспрашивать Александра Александровича о всех могилах, а тем более записывать имена. Да я и не брал с собой в горы ничего пишущего. Потом узнаю. Но потом нахлынули новые впечатления. Когда же я позвонил Александру Александровичу в Москву, чтобы уточнить имена похороненных, оказалось, что он и сам не все помнит. Пришлось ему писать письмо во Фрунзе своему другу, альпинисту и выдающемуся педагогу альпинизма Алиму Васильевичу Романову. Выписываю часть романовского письма:
«…Эстонец погиб от камня на стене «Свободной Кореи», Хейно Пальцер. В 1962 году он был у меня в отделении в школе инструкторов в альплагере «Шхельда» (там находилась тогда центральная школа инструкторов, я был тренером отделения). Был там еще один отличный парень (Володя Жердев), которого Хейно звал «Валедька». Валедька погиб в 1969 году на спасработах, где-то в районе Безенги. Хейно и Валедька были моими согревателями, когда на пике Гермогенова получил по башке Кирилл Баров.
Володя Кургашев, который тоже лежит на кладбище, умер в шесть часов утра 6 сентября 1964 года от перегрузки и высоты в палатке на седловине между 5-й и 6-й башнями Короны, то есть на высоте около 4600 м. Подробности описаны в одном моем рассказике в «Литературном Киргизстане»… Между прочим, он умер на руках у моего брата Ремира Ветрова, который ночью пришел туда вместе с Левоном Алибегашвили, совершив траверз 2-я – 5-я башни Короны.
Вместе с Аллой Глуховской погиб не Володя, а Вениамин (Венька) Пенкин, студент нашего института».
Ну вот, теперь прояснились все пять могил.
Одного из них убило камнем, двое погибли в лавине, а двое умерли от перегрузки и высоты. Двое из пяти немалый процент. Было над чем подумать мне, почти пятидесятилетнему, не имеющему представления о своем потолке.
На обратный путь нагрузились дровами, но тяжесть их была мне уже не страшна. Я дошел, поднялся до нужного места, а теперь – всего только вниз. Чтобы не путаться с вязанкой, которая неудобно расползалась бы на плечах, я нашел монолитную корягу – перекрученный комель арчи – и взвалил ее себе на плечо. И хотя предстояло еще тащить на себе литую тяжесть бревна в течение полутора часов, все же первое испытание можно было считать выдержанным, а первый день завершенным. После обеда полагался сон, а потом – свободное личное время.
В этот день, ближе к вечеру, около домика начальника лагеря можно было наблюдать некоторую нелагерную суету. Остановилась черная легковая машина: шофер, генерал и еще три офицера. Некоторое время спустя около домика запылал мангал. Один офицер раздувал пламя фанеркой, поблизости свежевали барана. Другой офицер попался мне навстречу, неся в руках две гирлянды бутылок. Минеральная вода и бутылки с темно-коричневым содержимым.
Суть происходящего была несложна. В лагере есть превосходная финская баня, и в нее привезли проводящего во Фрунзе свой отпуск московского генерала, чтобы он насладился финской баней в сочетании с горным воздухом. Шашлык после бани и то, что перед шашлыком, – вовсе не предосудительно для генерала, и не для осуждения я извлек из памяти этот маленький эпизод.
Дело в том, что хоть у меня и нет генеральского звания, но мне довольно легко было бы представить себя на территории лагеря в качестве именно такого однодневного гостя. Приехал во Фрунзе по делам Союза писателей. Слушай, говорят мне, здесь недалеко, в пятидесяти километрах, есть превосходная финская баня. Не хочешь? Красивое ущелье, шумит река, соорудим шашлычок. Ну как, согласен? Конечно, согласен. Кто же откажется от шашлыка на берегу горной реки в красивом ущелье. Приехали бы мы, стали бы хлопотать около домика начальника лагеря, раздувать мангал, носить бутылки из багажника на облюбованную лужайку, а мимо нас ходили бы основные обитатели лагеря в брезентовых куртках, тяжелых горных ботинках, обожженные солнцем. Ну что же, у них своя жизнь, у нас своя. Мы попаримся в бане, похлещемся вениками, поужинаем и уедем во Фрунзе заниматься своими делами (скажем, семинар молодых киргизских прозаиков проводить), а они останутся здесь с иными заботами, для нас непонятными или, во всяком случае, недоступными. Может, и мелькнула бы мысль, не приехать ли сюда когда-нибудь, не попроситься ли пожить здесь на горном воздухе, поработать. Но за суетой эта мысль мелькнула бы и погасла.
Как же все перевернулось на свете, если я на легковую машину, приехавшую из Фрунзе, и на все события, связанные с ее приездом, смотрю теперь с этой, непривычной для меня стороны?
Другой мир, другая планета – вот как показался офицер, несущий бутылки, мне, идущему к начальнику лагеря выпрашивать обмундирование для Оли. Надо было выпросить и получить: страховочный пояс, кошки, трикони (ботинки, окованные железом), штормовку, пуховку и ледоруб.
Больше всего я боялся, как бы у них не зашел там разговор и как бы не пришло им в голову позвать к шашлыку залетного московского литератора. Опасения мои оказались не напрасными, и только то, что я своевременно ушел за пределы лагеря посидеть на камне около шумной реки, где и пробыл до полной темноты, сохранило меня в моей новой, необычной и прекрасной позиции.
Ловлю себя на мысли, насколько мне было бы легче во всех испытаниях, если бы я был один, без Оли, если бы думать нужно было только о себе, за себя, страдать и мучиться самому. Каждый трудный взлет, каждый опасный участок скалы, которую я уже преодолел, мне приходится психологически еще преодолевать и за Олю, которая идет сзади меня. Мне хватило бы и своего сиплого прерывистого дыхания, но я слышу еще и дыхание Оли, тоже сиплое и прерывистое, и оно давит на меня постоянным психологическим гнетом.
Перепрыгивая через расселину или цепляясь ногой за скальный выступ и выкарабкиваясь за счет чрезмерного напряжения брюшного пресса, я физически ощущаю, как расходится у Оли только заживший после операции кишечный шов.