Славянская тетрадь - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 5
Когда мы собрались уходить и прощались в дверях, председатель вдруг спросил у нас как бы невзначай:
– Вы не знаете, где делают МАЗы?!
– В Минске, конечно, потому они и называются МАЗы.
– Бухгалтер, запиши! В Минске! – И, обращаясь к нам, доверительно добавил: – Только боюсь вот, очень уж тяжелые эти МАЗы, пожалуй, не выдержат их наши мосты!..
Шесть лет спустя, в конце, значит, 1962 года мне посчастливилось снова съездить в Болгарию. При этом могло быть два решения – либо ехать по старому следу, по старому ламаровскому маршруту, все вспоминая, оживляя, сравнивая, узнавая, либо стремиться в новые, незнакомые для меня места.
И с точки зрения взгляда на вещи. Тогда, в первый раз, я, помнится, все больше лазал по лесам строек, по кирпичам и бетону, меня водили по цехам металлургических и азотнотуковых заводов, а также по шахтам и забоям.
Теперь, значит, можно было обратиться к чему-нибудь другому. Если я уж имею представление о чем-либо, зачем же я коротенькие деньки поездки буду расходовать на то же самое? В моем случае это, правда, немного эгоистично. Но если разобраться, тут вовсе нет никакого эгоизма, напротив, – хлопотливая забота о читателе. В конце концов заводы и шахты у разных народов больше похожи друг на друга, чем, к примеру, обычаи и песни тех же самых народов.
ЭТЮД ЛИТЕРАТУРНЫЙ
Маленький «Москвич» темно-вишневого цвета. За рулем – болгарский писатель (с военным уклоном), бывший партизан, имя которого известно в народе, – Станислав Сивриев. Он небольшого роста, круглолицый, чернявый, что естественно для болгарина, разговорчивый, хорошо говорит по-русски. Незначительные ошибки делают его речь всего лить более привлекательной, я бы сказал, более трогательной. Например, он вместо того чтобы сказать «не так уж много» пли «не та!; уж писатели, как художники», всегда говорит: «не уж так много», «не уж так писатели, как художники».
«Москвич» его собственный, водит он его отлично. Кроме того, уроженец Родопов, он превосходно знает и любит этот край. Значит, когда у Союза болгарских писателей появляется иноземный гость, обращаются к Станиславу Сивриеву. Если он свободен в это время, то дело улаживается быстро. Иноземный гость увидит Родопы так и с такой стороны, с какой не увидел бы, будучи туристом или если бы путешествовал один на своей машине. Станислав рассказывает:
– В последний раз со мной ездил по Болгарии Константин Георгиевич Паустовский. Он сидел там, где сидите вы, на этом самом месте. Ну а я, конечно, на своем – за баранкой.
Время от времени Станислав заводит разговор, который заставляет меня задуматься. Например:
– Вы знаете, когда мы ехали с Паустовским, он сказал: «Можете называть меня плохим писателем, можете называть меня тупицей, но не говорите, что я плохой рыбак. Этого я не прощу».
Немного погодя, снова:
– Паустовскому очень понравилось слово «шума». Так называют у нас, в Болгарии, осеннюю листву на деревьях. Константин Георгиевич даже несколько раз повторял вслух: «Шума, болгарская шума, шума».
Километров через десять – новый рассказ о Паустовском:
– Вы знаете, почему Константин Георгиевич не побывал в Родопах? Мы были в Созополе и собирались ехать в Родопы. Однажды ночью, около отеля, раздался женский крик о помощи. Паустовский, побежал. У дороги лежала женщина, видимо, с сердечным приступом. Она из магометанок, как потом выяснилось. Из подобострастия и раболепия побоялась будить ночью мужа и пошла в больницу одна. Естественно, что приступ по дороге усилился, и вот она в канаве.
Паустовский стремглав побежал в отель, в верхний этаж отеля, за валидолом. Лекарство он принес, но сам свалился в сильнейшем приступе асгмы. Вот почему он не побывал в Родопах.
Так и продолжалось весь первый день: «Паустовский сказал, Паустовский говорил, Паустовский рассказывал».
Вот я и задумался. Паустовский, конечно, яркая личность. Ревновать тут нечего. Но все же в следующий раз, если Станислав будет путешествовать с кем-нибудь по Болгарин, скажет ли он хоть однажды: вот здесь, мол, сидел Солоухин, Солоухин говорил, Солоухин рассказывал, у Солоухина была поговорка…
Как важно, как нужно, как хочется оставить после себя добрый след в человеческом сердце! И как это не просто…
ЭТЮД ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ
Предстояло провести ночь в курортном местечке Помпорово, в первоклассном отеле, рассчитанном на летних иностранных туристов, а теперь, в поздние дни осени, совершенно пустом. Впрочем, кажется, и зимой съезжаются сюда любители горнолыжного спорта. А теперь вот – бессезонье, желтая болгарская шума, частые дождички, волглая земля, крепкие осенние запахи с явственной примесыо свежей прели.
Стемнело рано.
Бессмысленно было бы сидеть весь вечер в комнате. Я предложил Станиславу прогуляться. Тут еще новое дело. Пока мы разбирали чемоданы и умывались с дороги, на Помпорово вместе с вечерней мглой опустился туман. Он был настолько плотен и густ, что даже в темноте угадывалась, как бы слегка светилась сама собой его молочная белизна.
Место вокруг – горы, заросшие высокими елями, особенно не разгуляешься, тем более в гуманный вечер. Все же мы пошли по дорожке и отошли от гостиницы настолько, чтобы не просвечивало, портя ночь, ни одного огонька, не примешивалось к туманной горной ночи ни одного постороннего звука.
Мы присели на большой волглый камень у дорожки и стали слушать ночь. Я надеялся, что, может быть, откуда-нибудь издалека, из долины, когда мы совсем затихнем, пробьется к нам либо журчание горного ручья, либо заглушенный расстоянием шум горного водопадика.
Однажды я так же вот ночевал в коренном дагестанском ауле. Днем, пока мы суетились и разговаривали, обедали и пели песни, ничего не было слышно, кроме обыкновенных для аула звуков: крик осла, скрип и звяканье, смех ребятишек, пенье петуха, шум грузовика или автобуса и вообще дневной шум, когда даже и не различаешь один звук от другого и не обращаешь никакого внимания на шум, потому что и сам, по мере сил, участвуешь в его создании. Как там сказано у славного польского поэта: «Я мог бы многое услышать в мире, но, к сожалению, сам все время шумел».
Так вот в том ауле ночью я вдруг явственно услышал шум реки, хотя около аула ее не было, и никакого речного шума днем мы не слышали. Но река шумела все явственнее, все громче, все более властно, одна царствуя теперь во всех угомонившихся притихших окрестностях. Я слушал ее как чудо (не было ведь днем никакой реки), пока она не подняла меня на мягкую добрую волну и не закачала в сладком освежающем сне. А днем опять – скрип и звяк, смех и говор. Я спросил у местного жителя:
– Где река?
– Какая река?
– Та, что шумела ночью?
– В соседнем ущелье, вон за той горой.
Так и здесь, в Помпорове, посреди болгарских Родопов, в туманной темноте, мне хотелось прислушаться до такой степени, до такой топкости и ясности, что если с елок капали бы редкие капли, то различить и услышать. Или, может быть, чешма поблизости, или ручеек, или водопадик, а по-болгарски – прыскало.
Напрягаться, или, как иногда пишут в романах, превращаться в слух («я весь превратился в слух»), нам не пришлось. Как только мы остановились и перестали разговаривать, так и услышали эту слабенькую, но чудесную в обстановке ночных гор музыку – не очень далеко от нас бродили три маленьких разноголосых серебристых колокольчика.
Я вот сказал – «разноголосых». Точно, что каждый из них разговаривал по-своему. Мы даже разобрали, что их именно три. Но они вовсе не создавали впечатления разноголосицы. Как-то очень уж ладно они дополняли один другого.
Над журчанием ручья, слушая его, я могу сидеть часами, а тем более вечером. До этой ночи я думал, что на земле не бывает звуков светлее, чище и не надоедливее, чем пение ручья. Три колокольчика, бродящие поодаль, были для меня как новое откровение. Я почувствовал, что не двинусь с места, никуда не уйду с этого волглого камня, пока не наслушаюсь досыта незатейливой, но родниковой чистоты песенки Родопских гор.