Обладать - Байетт Антония С.. Страница 102

Мне страшновато описывать батюшку, ибо то, что существует между нами – для нас двоих само собой разумеется и никакими словами не выразимо. Ночью я слышу, как он дышит во сне, и стоит дыханию на мгновенье притихнуть, пресечься, я тут же замечаю. Если б с ним что-нибудь случилось, я б узнала об этом, даже будучи очень далеко. Точно так же я знаю: окажись я в опасности, заболей, он почувствует это на расстоянии. Он кажется очень рассеянным, замкнутым, поглощённым своей работой, но каким-то шестым чувством, сокровенным ухом всегда слышит движенья моей души. Когда я была совсем маленькой, он привязывал меня к своему письменному столу на длинной-предлинной полотняной полосе, как на верёвке, и я выбегала из его комнаты в соседнюю большую комнату, нашу Залу, и приходила обратно, когда мне вздумается, и была довольна. В одной из батюшкиных книг есть старинная эмблема, изображающая Христа и Душу, Душа свободно бродит среди дома на такой же полотняной привязи; по словам батюшки, именно эта эмблема натолкнула его на мысль держать меня на свободной привязи. А недавно я прочла один английский роман, «Сайлас Марнер» [141], где рассказывается про старого холостяка, который, работая за ткацким станком, привязывал к нему маленького найдёныша схожим способом. И до сих пор я чувствую батюшкин гнев, и батюшкину любовь по незримому подёргиванию этой привязи, не оборвавшейся между нами – чувствую, только стоит мне начать думать мои бунтарские мысли, или расскакаться слишком быстро на лошади. Мне не хочется писать об отце слишком беспристрастно. Я люблю его как воздух, как камни нашего очага, как кривую от ветра яблоню в нашем саду, как далёкий шум прибоя.

Когда читаешь у де Бальзака описания лиц героев, то словно смотришь на портрет работы голландских мастеров. Чувственные крылья носа, чей нижний завиток – точно раковина улитки, красные прожилки в уголках глаз, шишковатый бледный лоб… Я не умею так пристально описать отца, его глаза, его волосы, его сутуловатую осанку. Он ко мне слишком близок. Если книгу приблизить к глазам в слабом свете свечи, буквы расплываются. Так же происходит и с отцом. Зато его отец, мой дедушка – вольнодумный философ, республиканец – мне подробно памятен со времён моего раннего детства. Он носил свои серо-стальные волосы длинными, как это делала бретонская знать в старые времена, и взбивал впереди кок. У него была славная, приятной формы борода, более светлая, чем волосы. У него были перчатки с крагами, в которых он появлялся, отдавая визиты, а также на свадьбах или похоронах. Наши простые жители обращались к нему по имени, Бенуа, хотя он был господин барон де Керкоз, точно так же как батюшку они величают Раулем. Они просят нынче у Рауля совета, как просили прежде у Бенуа, в тех делах, в которых смыслят немного или не смыслят вообще. Я порой в шутку думаю: мы живём, словно те «верховные» пчёлы в улье, от которых все остальные пчёлы почему-то ждут указаний; словно без советов де Керкоза ничего не заладится.

Когда Кристабель приехала, мои чувства оказались в смятении, как бывает с волнами во время прилива, одни волны стремятся к берегу, а другие уже несутся вспять, им навстречу. У меня никогда не было подруги, или конфидентки , – ведь на эту роль не годится даже моя любимая няня Годэ и добрые служанки, которые давным-давно живут у нас, слишком уж все они старые и почтенные. Поэтому в сердце моём зажглась надежда. Но мне никогда ещё не доводилось делить моего отца и моего дома с другой женщиной, и я опасалась, что мне это может не прийтись по нраву, опасалась неведомых посягательств, недоброй оценки или по крайней мере неловкости. Возможно, до сих пор опасения живы…

Как же мне описать Кристабель? Теперь я её вижу – миновал ровно месяц её пребывания в нашем доме – уже не так, как в день её приезда. Попробую для начала восстановить моё первое впечатление. (Я пишу не для глаз Кристабель.)

Она к нам явилась на крыльях шторма. (Звучит романтично! Но не даёт достаточного понятия о количестве ветра и воды, обрушившихся на наш дом в ту ужасную неделю. Когда мы пытались открыть ставню или выступить наружу за дверь, непогода нас встречала, точно некое свирепое, неумолимое Существо, желающее во что бы то ни стало нас сломить, победить.)

Кристабель прибыла к нам во двор, когда уже стемнело. Колёса загремели, заскрежетали по булыжникам. Экипаж продвигался – даже внутри каменной ограды двора – оскользчивыми толчками. Лошади шли нагнув головы, по бокам их струились потоки грязи и солёно-белого пота. Батюшка выбежал во двор в своём древнем рединготе и с куском просмолённой парусины; ветер чуть не вырвал дверцу экипажа из его руки. С трудом держал он её открытой; Янн, наш старый слуга, откинул подножку; и тогда в наружную мглу молча выскользнул, точно серый призрак, какой-то большой мохнатый зверь, выскользнул и нарисовался на фоне темноты бледным пятном. И вслед за этим огромным зверем спустилась маленькая женщина, одетая в черную накидку с капюшоном, в руках бесполезный чёрный зонт. Сделав шаг от экипажа, она споткнулась, и упала бы, не будь бережно подхвачена моим отцом. «Кернемет, благословенное убежище» [«Кер» означает по-бретонски «жилище», «обитаемое место» (дом, хутор, ферма), «немет» – «нечто священное», «святилище» (преимущественно языческое). На месте языческих святилищ нередко возникали монастыри; в Средние века в Бретани, как во многих европейских странах, в церкви или монастыре человек мог укрыться, например, от правосудия.), – проговорила она по-бретонски. Отец взял её на руки и, поцеловав в мокрый лоб – глаза ее были прикрыты, – ответил: «Живи здесь как в родном доме, сколько пожелаешь». Я стояла под бешеным напором ветра на пороге открытой двери, из последних сил удерживая её; струи дождя расплывались по моим юбкам. Ко мне вдруг подскочил тот самый огромный зверь и прижался дрожа, пятная мой наряд своею мокрой шкурой. Отец, мимо меня, внёс гостью в дом на руках и опустил в своё большое кресло; она полулежала и казалась почти без чувств. Я всё же приблизилась и сказала, что я – её кузина Сабина и приветствую её в нашем доме; не знаю, слышала ли она меня. Чуть позже отец и Янн, поддерживая её с обеих сторон, повели её – скорее даже понесли – вверх по лестнице; и до следующего вечера, до самого ужина, мы её не видели.

Не могу сказать, чтоб она мне поначалу понравилась. Впрочем, не потому ли, что она не очень-то расположилась ко мне? Мне кажется, я человек, способный на привязанность, и охотно привязалась бы к любому, кто подарил бы мне немного тепла, сердечного участия. Кузина Кристабель, обращаясь к батюшке чуть ли не с благоговением, на меня, казалось, поглядывала – как бы это получше сказать? – с прохладцей. Первый раз она сошла к ужину в тёмном шерстяном платье в чёрную и серую клетку, и в большой, очень красивой шали, тёмно-зелёной с черной отделкой и бахромой. Модницей Кристабель не назовёшь, но одета она с безупречной аккуратностью и тщанием; её шею украшают янтари на шёлковой нити; на голове кружевной чепец; даже обувь – маленькие зелёные ботинки – отличается каким-то особым изяществом. Я не знаю, сколько ей лет. Может, тридцать пять? Волосы у неё необычайного цвета, серебристо-русые, с каким-то даже металлическим отливом, этот цвет немного напоминает зимнее сливочное масло, масло без золотинки, что делают из молока коров, жующих сено в стойлах и не выходящих на солнечные пастбища. Волосы она носит прибранными, лишь над ушами небольшие кудряшки (которые не слишком ей идут).

Лицо у ней очень белое, с острыми чертами. В тот самый первый ужин она была столь бледна, как ещё ни один человек на моей памяти (да и сейчас румянца у неё почти не прибавилось). Даже внутренность тонких ноздрей, даже губы казались беловаты, имели оттенок слоновой кости. Глаза её – странные, бледно-зелёные, она большей частью их держит полуприкрытыми. Губы тонкие и чаще всего сжаты, – когда она заговаривает, удивляешься крупности её ровных, сильных зубов того же матово-белого оттенка.

вернуться

141

Роман Джордж Элиот (1861).