Обладать - Байетт Антония С.. Страница 113
Однако принадлежит ли к этим людям моя кузина Кристабель?..
Мне приходило на мысль написать ей письмо, вдруг как чтение дастся ей легче, чем трудный разговор; в письме взвешенными словами указать наше знание и наши страхи, пусть поразмыслит в одиночестве. Но что сделать с письмом? вручить, подбросить под дверь? И как она к этому посланию отнесётся?..
Четверг
Всё это последнее время она со мною по-своему очень добра, принимается обсуждать то одно, то другое, вызывается прочесть мои сочинения; я также нечаянно узнала, что она секретно вышивает мне подарок, чехольчик для моих ножниц: павлин с распущенным, глазастым хвостом, исполненный шёлковыми зелёными и синими нитками. Но я уже не могу испытывать к ней былого расположения: потому что она для меня закрыта, удерживает в тени то, что важнее всего, потому что она заставляет меня – из гордости или безумия! – жить в лживом молчании.
Сегодня выдался погожий день, мы сидели в саду под цветущими вишнями, беседовали о поэзии, и она стряхивала падающие вишнёвые лепестки со своей большой юбки с самым беззаботным и беспечным видом. Она говорила о фее Мелюзине и о природе стихотворного эпоса. Она хочет написать эпическую поэму-фантазию, основанную не на исторической истине, а на истинах поэзии и воображения – подобную «Королеве фей» Спенсера, или поэмам Ариосто, где душа художника свободна от оков исторических фактов и действительности. Она полагает, что причудливое повествование – лучший жанр для женщин. Причудливое романтическое повествование – вот та заветная страна, в которой женщины могут с полной свободой выразить свою подлинную природу, страна, подобная острову Сэн или волшебным холмам Сид – страна, конечно же, находящаяся не в нашем бренном мире.
Только в этом причудливом жанре и можно примирить два противоположных начала женской души, говорила Кристабель. Я спросила, какие же два начала, и она ответила: мужчины всегда воспринимали женщин как двоесущных созданий: Женщины – это и демоны-обольстительницы, и невинные ангелы.
«Все женщины таковы, имеют двойную сущность?» – спросила я.
«Я этого не говорила, – отозвалась Кристабель. – Я сказала, что такими их видят мужчины. Кто знает, какова была Мелюзина в своём свободном, благом состоянии, когда ничьи глаза не смотрели на неё?..»
Она начала вдруг говорить о рыбьем хвосте и спросила, знаю ли я сказку Ганса Христиана Андерсена о Русалочке, которая хотела понравиться принцу и сделала так, что хвост её раздвоился на пару ножек, но за это отдала ведьме свой голос, а принц женился на другой. «В хвосте была её свобода, – объяснила Кристабель, – а когда она шла ногами, ей было так больно, будто она ступала по острым ножам».
Мне в детстве, с тех пор как я прочла эту сказку, часто снилось, что я хожу по острым ножам; я сказала об этом Кристабель, и она, кажется, обрадовалась. И продолжала говорить о муках Мелюзины и муках Русалочки; только о своих скорых муках не обмолвилась.
Я уже достаточно умна, чтобы распознать фигуру речи или аллегорию; кто-нибудь может подумать, что она таким образом пыталась, по своему обыкновению изъясняясь головоломками, говорить о материнстве. Однако мне так не показалось. Нет, её голос, подобно её блестящей серебристой иголке за тонким рукоделием, уверенно вышивал красивый узор, из слов. Но в некий миг у ней под платьем – могу поклясться, я видела это собственными глазами! – шевельнулось живое существо, которому не отведено места в её словесных узорах.
Апреля 30-го
Я не могу уснуть. Мне ничего не остаётся, как употребить её же науку на то, чтобы рассказать, что она наделала.
Вот уже два дня мы её разыскиваем. Вчерашним утром она вышла из дома и направилась на гору в церковь, – последние недели она бывала там довольно часто. Деревенские жители не раз видели, как она стояла во дворе у кальвария, тяжело прислонясь к его основанию, переводя дыхание; она казалась поглощённой историей жизни и смерти Богородицы: поглаживала каменные фигурки у подножия креста, водила по ним руками – «точно слепая» (сказал один крестьянин), – «как каменный художник» (сказал другой). Все знали, и мы, и деревенские, что она подолгу бывает в церкви, молится или просто сидит там тихонько, покрыв голову чёрной шалью, сцепив руки на коленях. Вчера некоторые видели – она вошла в церковь, как обычно. Но никто не видел, чтобы она выходила; впрочем, она не могла не выйти!
Хватились мы только в обед. Годэ зашла к отцу в комнату и сказала: «Я выведу коня, а вы, господин барон, подавайте двуколку. Молодая гостья не вернулась, а срок её очень близкий».
Нашему воображению сразу же стали рисоваться ужасные картины: кузина упала и лежит в муках во рву или в поле, или где-нибудь в амбаре. Мы запрягли коня в двуколку и поехали вдоль всех дорог, между всех каменных изгородей, заглядывали во все лощинки, во все заброшенные хижины; порой мы принимались её звать, но не слишком часто: нам было стыдно за себя, что не уследили за ней, и за неё, что у неё хватило безрассудства в своём положении отбиться от дома. То были ужасные часы для всех нас, для меня несомненно. Каждый миг этой поездки был мучителен – по-моему, неопределённость мучает человека больше, чем любое другое чувство, она влечёт его дальше и в то же время наполняет беспомощностью, жгучим разочарованием; мы ехали, чуть ли не задыхаясь от горя и волнения, нервы наши были натянуты до предела. Всякий крупный неясный предмет – куст можжевельника с запутавшейся в нём тряпкой, старый пустой бочонок, проеденный древоточцем – заставлял сердца сжиматься в надежде и страхе. Мы забрались по тропке к часовне Богородицы; мы всматривались в зев дольмена, но ничего не увидели. И так мы ездили и лазали до самой темноты; наконец батюшка сказал: «Не дай Бог чтоб она упала с утёса».
«Может быть, она у кого-нибудь из деревенских?» – спросила я.
«Мне бы сообщили, – ответил отец. – За мной бы послали».
Тогда мы решили обыскать берег: соорудили огромные факелы – как порой делаем, когда у скал случается кораблекрушение и нужно искать выброшенных на берег моряков или ценные вещи. Янник развёл на песке костёр, а мы с батюшкой зажигали от него факелы и перебегали от одного укромного места на берегу к другому, звали и махали огнём. Раз я услышала жалобный звук, но то была лишь потревоженная в гнезде чайка. Мы продолжали наши поиски заполночь, без отдыха и пищи, под луною; потом отец сказал, что надо вернуться домой, какие-нибудь вести могли поступить в наше отсутствие. Я сказала, вряд ли – тогда бы нас разыскали; на что отец заметил: наших людей слишком мало, чтобы искать её да ещё посылать за нами. Мы отправились домой со смутной надеждой, однако никаких новостей там не оказалось, и вообще никого не оказалось, кроме Годэ, которая, по её словам, весь вечер призывала разных духов из дыма – спросить о Кристабель, но духи явятся только завтра.
То было вчера, а сегодня мы переполошили всю округу. Отец, комкая в руке свою шляпу и в душе свою гордость, стучался во все двери и спрашивал, не известно ли о ней хоть что-нибудь, – все были в неведении, удалось лишь установить, что прошлым утром она была в церкви. Крестьяне тоже вышли на поиски, обшарили все поля, все тропинки. Отец отправился к кюре. Он обычно избегает встреч с кюре, тот слишком мало образован, и им обоим неловко оттого, что кюре положено по сану спорить со взглядами отца, ложными и вольнодумными. Правда, он никогда и не осмеливается спорить – зная, что потерпел бы поражение. К тому же прихожане не одобрили бы нападок на почитаемого ими господина барона де Керкоза, даже ради спасения бессмертной баронской души.
«Я уверен, что Господь в доброте Своей позаботился об этой женщине», – сказал кюре.
«Да, но вы её видели , отец мой?»
«Нынче утром, в церкви», – ответил священник.
Отец думает, что кюре знает, где Кристабель. Иначе почему он не вышел с другими на поиски? Разве поступил бы он так, будь у него на душе неспокойно? С другой стороны, кюре одет в броню собственного жира, туп и лишён воображенья; он мог просто рассудить, что люди помоложе и попроворнее лучше него справятся с делом. «Но откуда же кюре знать?» – спросила я. «Она могла обратиться к нему за помощью», – предположил отец.