Владимирские просёлки - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 36
Собрание продолжалось.
– Как вы помните, мы посылали письмо дедушке Махмуду Айвазову, правда ли, ему сто сорок семь лет?
Колхозники вспомнили про письмо, оживились, заинтересованно зашумели.
– Вот пришел ответ от дедушки Махмуда. – И председатель стал читать письмо, где азербайджанский старожил благодарил за внимание, желал успехов.
Видно, что писал не сам, и написали за него казенно, сухо. Но вся эта история была хороша и трогательна: заинтересовались, написали письмо, получили ответ, занимались этим на колхозном собрании. Что-то теплое и человеческое было тут. И то хорошо, что старика председатель называл не товарищ Магомед Иванович Айвазов, а просто дедушка Махмуд.
В начале собрания мы послали председателю записку, и теперь он объявил:
– Вот какое дело! Пришли к нам люди, интересуются нашими рожечниками. Так что, у кого есть рожки, большая просьба сбегать за ними и, так сказать, продемонстрировать.
Собрание кончилось, и народ повалил из правления. Но ушли не все. Человек пятнадцать мужиков осталось в правлении. Тут же мы завели с ними разговор без посредства председателя.
– Да, были трубачи у нас, были! Шибровы, бывало, на коронацию ездили, царю, значит, играть.
– Где же они сейчас?
– Примерли. Сын их здесь. Тоже мастер. Ванька, сбегай-ка за Шибровым.
– А то еще Петруха Гужов – Горькому в Москве трубел. Правда ли, нет ли, плакал Горький-то, слезу, значит, прошибло. Подарил он Петрухе чего-то там, а Петруха ему – рожок.
– Где ваш Петруха?
– В Ногинске живет. Их ведь три брата, и все трубачи. Иван теперь полковник, чай уж, забыл, какой рожок бывает, а Павлуха – дома. Васька, верни Павлуху, да чтоб рожок захватил.
– Братья Беловы, те все по радио из Москвы трубели!! Да рази мало было?! И Мишка Шальнов трубел, и Шохины… Побило много трубачей-то. В войну.
– Да сейчас-то кто трубит ли?
– Трубят понемногу: и Коркин и Шишкин. Много бы трубело, да зубов не осталось – года.
– А зубы при чем?
– Как же, зубы – первое дело. Дух-то ведь нужно выпускать не как-нибудь, а систематически. Значит, без зубов – шабаш.
– Вот у меня возьми, – заговорил мужик лет сорока – сорока пяти. Было странно видеть на его небритом, запущенном лице большие печальные глаза. – Вот у меня зуб-то осколком в войну выбило. – И он постучал желтым от махорки ногтем по желтым передним зубам. – Вернулся с войны – снова за пасево. А какой я пастух без рожка. Не так приучены. Теперь вон и в бутылку ходят дудят, а мы, бывало, нет, рожок подай, да еще пальмовый, кленовый так и не возьму. Ну, рожок у меня был, всю войну хозяина дожидался. Взял я его, дуюсь, пыжусь, а игры не выходит. Не от зуба ли, думаю, все это? Вырезал я из липы деревяшечку, обстругал, вставил наместо зуба. Что ты, пошло. Так и носил его в кармане – деревянный-то зуб. Поиграю – в тряпочку и в карман.
Да. Бывало, в Лежневе по четвергам рядиться. Собиралось нас, пастухов, видимо-невидимо, с разных деревень и мест. Мы, рожечники, садимся в рядок, человек сто двадцать, и ну играть. Без рожков пастухи тут же околачиваются. Но он поди докажи, что хороший пастух. А я как заиграл – товар лицом. Мужики из разных деревень ходят вдоль рядов, прислушиваются, выбирают. Спор из-за хорошего трубача разгорится, чуть не драка. Хорошему трубачу и платили больше, потому что бабы наши игру любят. Заведешь на зорьке, к примеру, «Во лесах», или «Коробочку», или пожалостливей чего, – по росе куда как далеко отдается. Бабы сейчас просыпаются коров доить, а ты все играешь. Оно и приятно. Красиво, одним словом. Можно, конечно, и в бутылку подуть. И дуют теперь многие, да слышал я осла на войне, краше орет, ей-богу, краше. – Все засмеялись. – А звук какой-никакой все одно производить надо. Потому без звуку пастуху нельзя.
– Вот и сыграли бы нам. С детства слышать не приходилось, а они, – я показал на спутников, – и никогда не слышали.
– Так ить струбаться надо. Без струбания не выйдет. Давно уж не играл никто из нас. Зубов тоже нет.
– А молодежь?
– Куды!.. Никто не может. Да и рожки перевелись. Бывало, мастер в Пречистой горе жил, под боком. Хошь тебе пальмовый, хошь какой! Все кончилось.
– Да вы без струбания!
– Нельзя. Один должон на басу, другой – на толстой вести, третий – на ровной, четвертый – на подвизге.
– Что это такое?
– Подвизгивать, значит, в лад, для рисунку.
– Пастухами все врозь ходили, каждый сам себе играл. И теперь кто-нибудь один попробовал бы. Тряхнул стариной, вспомнил молодость!
В это время стали приносить рожки. Вот он у меня в руках – немудреный инструмент, сделанный из куска пальмы.
Длины в нем не больше двух четвертей. Толщиной он с узкого конца – в большой палец, а в раструбе – с донышко бутылки. Пожалуй, и поуже. Дырочки вдоль него – ладить. Кое-где вокруг резным украшением опоясан: или зубчики вырезаны, или просто луночка к луночке пущена. Весь он до темноты отполирован за долгие годы. Звуки, льющиеся из этой деревяшки, могли изумлять заграничный люд (ездили и в Лондон владимирские рожечники!), заставили плакать Горького, наводили отраду на русских баб потому, что по окраске звука, по его колориту и своеобразию нет больше ничего подобного этому.
Шибров приставил рожок к краю рта, встал, надулся до покраснения, потом надулся еще сильнее, потом еще сильнее, казалось, нужно было ему довести себя до определенной степени багровости, чтобы получилась песня, и когда довел, прозвучал в правлении хриплый стон.
– Погодь, не попало ли чего, да помочить надоть. В моченый легче!
В рожке, правда, что-то было. Соломиной прочистили его, оказался там дохлый таракан. Принесли ведро воды и стали окунать рожки. Бывалые рожечники, то один, то другой, пробовали вывести песню, но вырывались из дерева только нелепые обрывки мелодий, совсем негармоничные, то визгливые, то хрипящие звуки. Когда же решили попробовать вчетвером: то есть и бас, и толстая, и ровная, и подвизг – получилась такая какофония, что мог бы позавидовать и американский джаз.
– Нет, ничего у нас, видно, не выйдет. Совсем отвыкли. Да и зубов нет, да и вообще без струбанья-то… Отошло.
Здесь я должен забежать на несколько дней вперед и рассказать, как нам привелось услышать все же настоящую игру владимирского рожечника. Дело было под Суздалем. Серега остался писать разные суздальские уголки, а мы пошли посмотреть на Кидекшу. Известно, что в четырех километрах от Суздаля, у впадения Каменки в Нерль, на зеленом берегу стоит древнейшая, самая первая белокаменная постройка северо-восточной Руси – церковь во имя князей Бориса и Глеба. Юрий Долгорукий похоронил там дочь Ефросинью, сына Бориса и жену его Марью.
Мы нашли церковь не только сохранившейся, но и восстановленной, в прекрасном состоянии, словно строили ее не в 1152, а в 1952 году. Свежепобеленная, она стояла, как игрушка, среди прибрежной зелени, отражаясь в спокойной светлой Нерли. От церкви с высокого места далеко проглядываются занерльские дали. Низкий дощатый мост перегораживал реку как раз под нами. Время от времени по нему осторожно пробирались грузовики.
День шел к концу, да к тому же находила туча. Становилось сумрачно. Только церковь еще ярче светилась на фоне грозового неба. Замечали ли вы, как ярко горят фарфоровые стаканчики на телеграфных столбах, когда находит гроза, а тут не стаканчик – большое и красивое сооружение.
Как бывает всегда перед дождем, мир затихал. В такое время случайный звук в соседней даже деревне (звякнет ведро у колодца, крикнет гусь, скрипнет тележное колесо) слышен всеми в окрестностях.
В такую вот тихую минуту в занерльских далях и заиграл рожок. Казалось, он поет совсем близко за холмом. Нужно только перебежать реку и взобраться на холм, как тотчас увидишь, кто играет. А пел рожок переливчатую песню «В саду ягода-малина».
Мы перебежали реку по дощатому мосту и, стараясь сохранить направление (рожок перестал играть), пошли по луговым травам. За холмом оказался широкий и глубокий овраг с глинистыми склонами. Ручьи дождевой воды нарыли по склону оврага множество извилистых руслиц, дно которых усыпано мелкими разноцветными камешками. Кругом следы коров, овец, коз. Направо овраг расширялся и выходил к той же Нерли, налево терялся в кустах, уводил к дальнему лесу. Мы пошли налево.