Закон набата - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 9

– Здорово! – сказал Яков, как если бы мы с ним вчера вечером выпивали, а теперь встретились, чтобы опохмелиться. – А Оксаны дома нет, она с утра уехала в Вязники. Ну пойдем, посидишь, дождешься.

Мы пошли вдоль улицы, состоявшей как бы из одних палисадников. Шли почти всю дорогу молча.

– Ты вроде пишешь там в газетах, в журнале?.. Оксана недавно стихотворение из численника вырезала. Где-то у нее спрятанное лежит. «Гога, говорит, написал».

– Пишу.

В комнате или, лучше сказать, в избе (они занимали большую, деревенского склада избу), тоже все больше помалкивали.

– Вот альбом, фотографии. Вот это еще техникум. Вот видишь, и твоя тут есть. А это в Румынии, вскоре после женитьбы. Я тогда офицером был, а служил в Румынии… Это на курорте, в Сочи… Это так себе, любительские…

Оксана сидела в белом полотняном лифчике на постели, среди белых скомканных простынь.

– Контрастно очень вышло. Так нельзя… И света мало. Видишь только белое и черное, а середины нет.

– Ты тоже, оказывается, балуешься?

– Снимаю, когда понадобится… А это в Вязниках, на Венце. Знаешь, там обрыв? А это уж здесь, в Давыдкове…

– Дай я техникумовские погляжу. Знакомых ребят повспоминаю. Про кого знаешь?

– Почти все погибли. Нас ведь тогда всех вместе забрали, помнишь? Осенью сорок второго. Сразу в огонь. Как все равно пучок соломы в костер подбросили. Ты-то как уцелел?

– В тыловую часть попал. В огонь не бросили. Дело случая. А ты?

– А я просто уцелел. Не всех же на войне убивали. Но что же, пойдем, пока никого нет. Тут чайная рядышком.

– Жарко,

– Понемножечку.

В чайной не оказалось ни коньяку, ни водки…

– Хотите, открою портвейн? – предложила буфетчица.

Мы поглядели друг на друга. Я понял, что пить ему в жару не хочется, что он пришел сюда только ради меня, что вообще ему нелегко развлекать меня, когда полдневное время почти не движется. А я и в худшие времена терпеть не мог никакого портвейна.

– Давай отложим.

Мы пошли из чайной обратно по улице к его дому.

В дом вошла женщина, пожилая, худощавая, некогда очень красивая, с той сдержанностью в движениях, которая происходит от развитого чувства достоинства. Она пристально посмотрела на меня, и в ее черных, обведенных коричневым, глазах почудилась настороженность.

Яков Яковлевич сослался на необходимость сбегать на завод и оставил меня одного с матерью Оксаны.

Женщина как бы не обращала на меня никакого внимания. Она в сенях делала что-то по хозяйству, кажется, перебирала ягоды на варенье,

– А вы, значит, Гога? – вдруг спросила она, мне показалось, прямо из сеней.

Но, подняв голову, я увидел, что она стоит на пороге.

– Гога. Почему узнали?

– Чай, я все-таки мать… Долго же вы собирались навестить Оксану…

– Завихрения жизни…

– Вам виднее, вы человек высокий.

– Выше колокольни.

Женщина поставила на стол три тарелки пирожков и самовар.

– Давайте чаевничать. Ешьте пироги. Эти – с черникой, эти – с малиной, эти – с черной смородиной. Иль, может, холодного молока вместо чаю? Жарко теперь.

– Давайте холодного молока.

Я все косил глазами на темно-синий жакетик, висевший на стуле: на лацкане горела крохотная, но яркая-яркая рубиновая звездочка, как если бы искорка от костра опустилась на лацкан.

– Звездочку признали?

– Признал.

– Давнишняя звездочка…

Некоторое время мы молчали.

– Она после техникума в мастерских стала работать и проработала там всю войну. Вас, конечно, никого нет. Хоть бы кто-нибудь письмо написал! – Черные глаза впились в меня, сидящего напротив. – Так, мол, и так, после войны вернемся… Поскучала она, покручинилась… Яков вернулся самый первый. Он не вернулся, правда, а в отпуск приехал. Ну, это все равно. С приездом – вечеринка. Кое-кто из техникумовских, все больше девушки… Потом опять вечеринка. Это мне сестра рассказывала, то есть тетка ее. Она ведь у сестры жила во Владимире. Ну, значит, кино, танцы. Отпуск у Якова короткий – все надо успеть. Поколебалась она – скрывать нечего. А к концу отпуска расписались, да и в Румынию. Да вы пирожки-то ешьте, с черникой вот, с черной смородиной… А у вас, что же, семья?

– Семья.

– Они тоже хорошо живут – жаловаться нечего. Внучка растет, Светланочка… Ну что же вам предложить: может, отдохнуть приляжете? Или в лес хорошо прогуляться. У нас ведь кругом леса. Грибов в нынешнем году пропасть! Уже старики говорят, как бы войны не было. Яков каждый раз по триста штук одних белых приносит. А Оксана скоро приедет, верней всего с четырехчасовым.

«Да, наверно, скоро придет, – думал я. – Что же, пироги с черникой вместе есть будем да ледяным молоком запивать? Мне ведь не надо сидеть с ней за одним столом три часа, да еще мать, да еще муж рядом. Мне ведь нужны секунды. Глаза ее нужны, когда узнавать будет. А больше ничего. А пироги, бог с ними, когда-нибудь в другой раз! Уж лучше мельком, да один на один, чем здесь за столом, за чаем. А мать-то как взглядывает черными глазищами! Она все понимает, Татьяна Петровна Потапенко… Многоопытная, мудрая женщина!»

Мозг мой лихорадочно стал совершать арифметические действия с часами и минутами: «Ее поезд в четыре. На вокзал приедет за полчаса. Если я сейчас отсюда уеду, то буду там как раз в половине четвертого. Встреча неизбежна. А если она не с четырехчасовым, а с шести? Подожду до шести. А если с восьми? А если с двенадцати? Подожду до двенадцати»,

– Ну что же, спасибо, Татьяна Петровна. Пироги вы готовите отличные.

– Зять не обижается… Да куда же вы? А Оксана? Она будет жалеть. Я знаю, что будет. Очень будет жалеть, поверьте…

– Оксана жалеть не будет. Поверьте и вы мне. До свидания. Якову привет! Извинитесь, что не дождался его с завода. Да мне, право, некогда.

В вязниковский вокзал, сойдя с поезда, я вошел вроде бы спокойно и равнодушно, а на самом деле весь как струна. В маленьком зале ожидания народу почти не было, так что я сразу увидел ее. Я подошел и встал в четырех шагах. Она сидела в три четверти оборота от меня, почти затылком, и кормила девочку мороженым. Девочка, значит, была ко мне лицом.

Заметив, что дочка на кого-то внимательно смотрит, мать тоже вскинула глаза (стоит какой-то тип в лыжных шароварах и клетчатой рубахе!) и снова занялась мороженым. Но клетчатая рубаха осталась в уголышке зрения и не исчезала. Тогда женщина опять вскинула глаза и на этот раз опустила их не в первую долю секунды, а задержала чуть-чуть подольше, как раз настолько, чтобы уж не опускать совсем.

Глаза стали расширяться и темнеть. Глаза залило синевой, а синева сгустилась до цвета июльской грозовой тучи. Но вместо молний, вместо зловещих теней и переливов, предшествующих обычно самому главному, самому страшному громовому удару, как бы легкий трепет солнца пробежал по темной синеве, насквозь пронизал, прогрел, просветил ее. Медленно, помимо своей воли женщина приподнялась с коричневого вокзального дивана и вдруг, шумно вздохнув: «А-ах!», опустилась снова на широкий диван.

– Я знала, я знала, я знала, что мы когда-нибудь обязательно встретимся!.. Никаких, никаких, никаких!.. Поедем сейчас к нам. Один раз за двадцать лет! Разве можно? Вокруг нас густые-густые леса. Пойдем за грибами. Яков приносит по триста штук одних белых. Но, правда, ему некогда, он все больше на заводе.

Мне показалось, что при последних словах женщина смутилась и даже покраснела.

Да, иногда огромным усилием воли мне удавалось посмотреть на собеседницу не через ту давнишнюю, привычную мне Оксану, а как на женщину, случайно сидящую рядом на диване. Тогда я видел, что передо мной сидит молодая, красивая синеглазая женщина, за которой можно и поухаживать. Вот она приглашает меня в лес по грибы. Не пойти ли?..

Я посадил их в вагон, и ее и Светлану, а сам пошел вдоль поезда вперед по перрону: именно там был выход на привокзальную площадь.

Поезд долго не трогался. Минут десять я стоял, прислонившись к стойке ворот, и ждал, когда их вагон проплывет мимо.