Один день Ивана Денисовича - Солженицын Александр Исаевич. Страница 33
А его нету. Или: «отказать».
— Вот потому, Иван Денисыч, что молились вы мало, плохо, без усердия, вот потому и не сбылось по молитвам вашим. Молитва должна быть неотступна! И если будете веру иметь, и скажете этой горе — перейди! — перейдет.
Усмехнулся Шухов и еще одну папиросу свернул. Прикурил у эстонца.
— Брось ты, Алешка, трепаться. Не видал я, чтобы горы ходили. Ну, признаться, и гор-то самих я не видал. А вы вот на Кавказе всем своим баптистским клубом молились — хоть одна перешла?
Тоже горюны: Богу молились, кому они мешали? Всем вкруговую по двадцать пять сунули. Потому пора теперь такая: двадцать пять, одна мерка.
— А мы об этом не молились, Денисыч, — Алешка внушает. Перелез с евангелием своим к Шухову поближе, к лицу самому. — Из всего земного и бренного молиться нам Господь завещал только о хлебе насущном: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!»
— Пайку, значит? — спросил Шухов.
А Алешка свое, глазами уговаривает больше слов и еще рукой за руку тереблет, поглаживает:
— Иван Денисыч! Молиться не о том надо, чтобы посылку прислали или чтоб лишняя порция баланды. Что высоко у людей, то мерзость перед Богом! Молиться надо о духовном: чтоб Господь с нашего сердца накипь злую снимал…
— Вот слушай лучше. У нас в поломенской церкви поп…
— О попе твоем — не надо! — Алешка просит, даже лоб от боли переказился.
— Нет, ты все ж послушай. — Шухов на локте поднялся. — В Поломне, приходе нашем, богаче попа нет человека. Вот, скажем, зовут крышу крыть, так с людей по тридцать пять рублей в день берем, а с попа — сто. И хоть бы крякнул. Он, поп поломенский, трем бабам в три города алименты платит, а с четвертой семьей живет. И архиерей областной у него на крючке, лапу жирную наш поп архиерею дает. И всех других попов, сколько их присылали, выживает, ни с кем делиться не хочет…
— Зачем ты мне о попе? Православная церковь от евангелия отошла. Их не сажают или пять лет дают, потому что вера у них не твердая.
Шухов спокойно смотрел, куря, на Алешкино волнение.
— Алеша, — отвел он руку его, надымив баптисту и в лицо. Я ж не против Бога, понимаешь. В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите? Вот что мне не нравится.
Лег Шухов опять на спину, пепел за головой осторожно сбрасывает меж вагонкой и окном, так чтоб кавторанговы вещи не прожечь. Раздумался, не слышит, чего там Алешка лопочет.
— В общем, — решил он, — сколько ни молись, а сроку не скинут. Так от звонка до звонка и досидишь.
— А об этом и молиться не надо! — ужаснулся Алешка. — Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет! Ты радуйся, что ты в тюрьме! Здесь тебе есть время о душе подумать! Апостол Павел вот как говорил: «Что вы плачете и сокрушаете сердце мое? Я не только хочу быть узником, но готов умереть за имя Господа Иисуса!»
Шухов молча смотрел в потолок. Уж сам он не знал, хотел он воли или нет. Поначалу-то очень хотел и каждый вечер считал, сколько дней от сроку прошло, сколько осталось. А потом надоело. А потом проясняться стало, что домой таких не пускают, гонят в ссылку. И где ему будет житуха лучше — тут ли, там — неведомо.
Только б то и хотелось ему у Бога попросить, чтобы — домой.
А домой не пустят…
Не врет Алешка, и по его голосу и по глазам его видать, что радый он в тюрьме сидеть.
— Вишь, Алешка, — Шухов ему разъяснил, — у тебя как-то ладно получается: Христос тебе сидеть велел, за Христа ты и сел. А я за что сел? За то, что в сорок первом к войне не приготовились, за это? А я при чем?
— Что-то второй проверки нет… — Кильдигс со своей койки заворчал.
— Да-а! — отозвался Шухов. — Это нужно в трубе угольком записать, что второй проверки нет. — И зевнул: — Спать, наверно.
И тут же в утихающем усмиренном бараке услышали грохот болта на внешней двери. Вбежали из коридора двое, кто валенки относил, и кричат:
— Вторая проверка!
Тут и надзиратель им вслед:
— Выходи на ту половину!
А уж кто и спал! Заворчали, задвигались, в валенки ноги суют (в кальсонах редко кто, в брюках ватных так и спят — без них под одеяльцем не улежишь, скоченеешь).
— Тьфу, проклятые! — выругался Шухов. Но не очень он сердился, потому что не заснул еще.
Цезарь высунул руку наверх и положил ему два печенья, два кусочка сахару и один круглый ломтик колбасы.
— Спасибо, Цезарь Маркович, — нагнулся Шухов вниз, в проход. — А ну-ка, мешочек ваш дайте мне наверх под голову для безопаски. (Сверху на ходу не стяпнешь так быстро, да и кто у Шухова искать станет?) Цезарь передал Шухову наверх свой белый завязанный мешок. Шухов подвалил его под матрас и еще ждал, пока выгонят больше, чтобы в коридоре на полу босиком меньше стоять.
Но надзиратель оскалился:
— А ну, там! в углу!
И Шухов мягко спрыгнул босиком на пол (уж так хорошо его валенки с портянками на печке стояли — жалко было их снимать!). Сколько он тапочек перешил — все другим, себе не оставил. Да он привычен, дело недолгое.
Тапочки тоже отбирают, у кого найдут днем.
И какие бригады валенки сдали на сушку — тоже теперь хорошо, кто в тапочках, а то в портянках одних подвязанных или босиком.
— Ну! ну! — рычал надзиратель.
— Вам дрына, падлы? — старший барака тут же.
Выперли всех в ту половину барака, последних — в коридор. Шухов тут и стал у стеночки, около парашной. Под ногами его пол был мокроват, и ледяно тянуло низом из сеней.
Выгнали всех — и еще раз пошел надзиратель и старший барака смотреть — не спрятался ли кто, не приткнулся ли кто в затемке и спит. Потому что недосчитаешь — беда, и пересчитаешь — беда, опять перепроверка. Обошли, обошли, вернулись к дверям.
— Первый, второй, третий, четвертый… — уж теперь быстро по одному запускают. Восемнадцатым и Шухов втиснулся. Да бегом к своей вагонке, да на подпорочку ногу закинул — шасть! — и уж наверху.
Ладно. Ноги опять в рукав телогрейки, сверху одеяло, сверху бушлат, спим! Будут теперь всю ту вторую половину барака в нашу половину перепускать, да нам-то горюшка нет.
Цезарь вернулся. Спустил ему Шухов мешок.
Алешка вернулся. Неумелец он, всем угождает, а заработать не может.