В круге первом (т.1) - Солженицын Александр Исаевич. Страница 18
Вот эти доверчивые любящие глаза — они вполне могли работать на оперуполномоченного.
Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он — она. Так это могло быть подстроено!..
— Так, историческое, — ответил он. — Вообще историческое, из петровских времён… Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет — я ещё буду писать. А куда я всё дену, уезжая?
И подозрительно углубился глазами в её глаза.
Симочка покойно улыбалась:
— Как — куда? Мне отдашь. Я сохраню. Пиши, милый. — И ещё высматривала в нём: — Скажи, а твоя жена — очень красивая?
Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что её стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а — раскраснелая, в растрёпанной одежде — стала читать бесстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу:
— … дьер… фскоп… штап… Да, я слушаю… Что, Валентин Мартыныч? Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но кажется есть шесть-Гэ-два. Сейчас я кончу таблицу и выйду… гвен… жан… — и отпустила клапан. И ещё тёрлась головой о грудь Глеба. — Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня…
Но в голосе её не было никакой решительности. Он плотней охватил и сильно прижал её к себе вверху, внизу, всю:
— Нет!.. Я отпускал тебя — и зря. А вот теперь — нет!
— Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!
— Сейчас! Здесь! — требовал он.
И целовал.
— Не сегодня! — возражала она, послушная.
— Когда же?
— В понедельник… Я опять буду дежурить, вместо Лиры… Приходите в ужинный перерыв… Целый час будем с вами… Если этот сумасшедший Валентуля не придёт…
Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застёгнута, причёсана и вышла первая, неприступно-холодна.
14
— Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала.
— Не попадёшь.
— С пяти метров — чего не попасть? Спорим на завтрашний компот?
— Ты ж разуваешься на нижней койке, метр добавь.
— Ну, с шести. Ведь вот, гады, чего не выдумают — лишь бы зэкам досадить. Всю ночь на глаза давит.
— Синий свет?
— А что? Световое давление. Лебедев открыл. Аристипп Иваныч, вы не спите? Не откажите в любезности, подайте мне наверх один мой сапог.
— Сапог, Вячеслав Петрович, я могу вам передать, но ответьте прежде, чем вам не угодил синий свет?
— Хотя бы тем, что у него длина волны короткая, а кванты большие. Кванты по глазам бьют.
— Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама.
— Мама! — в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу — о мытье мисок, о подметании пола, вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину.
— А что, лампадке здесь было бы подстать. Ведь это — бывший алтарь.
— Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили.
— Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.
— Господа! Кислород как раз и делает зэка бессмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе — ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.
— И даже на полтора! На верхних койках духотища!
— Эренбурга вы как считаете, — по ширине?
— Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму.
— С ума сойти, где мой лагерный бушлат?
— Всех этих кислородников я послал бы на Ой-Мя-кон, на общие. При шестидесяти градусах ниже нуля они бы отработали двенадцать часиков, — в козлятник бы приползли, только бы тепло!
— В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я — за подогретый кислород.
— … Что за чёрт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет?
— Валентуля, вы фрайер! Вы бродили б ещё до часу! Какой вам свет в двенадцать?
— А вы — пижон!
В синем комбинезоне Надо мной пижон.
В лагерной зоне — Как хорошо!
Опять накурили? Зачем вы все курите? Фу, гадость… Э-э, и чайник холодный.
— Валентуля, где Лев?
— А что, его на койке нет?
— Да книг десятка два лежит, а самого нет.
— Значит, около уборной.
— Почему — около?
— А там лампочку белую вкрутили, и стенка от кухни тёплая. Он, наверно, книжку читает. Я иду умываться. Что ему передать?
— Да-а… Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная…
— Друзья, я вас прошу — о чём-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей — это социально-опасный разговор.
— Вообще, орлы, кончайте! Отбой был.
— Не то что отбой, по-моему уже гимн слышно откуда-то.
— Спать захочешь — уснёшь, небось.
— Никакого чувства юмора: пять минут сплошь дуют гимн. Все кишки вылезают: когда он кончится? Неужели нельзя было ограничиться одной строфой?
— А позывные? Для такой страны, как Россия?!.. Жабьи вкусы.
— В Африке я служил. У Роммеля. Там что плохо? — жарко очень и воды нет…
— В Ледовитом океане есть остров такой — Махоткина. А сам Махоткин — лётчик полярный, сидит за антисоветскую агитацию.
— Михал Кузьмич, что вы там всё ворочаетесь?
— Ну, повернуться с боку на бок я могу?
— Можете, но помните, что всякий ваш даже небольшой поворот внизу отдаётся здесь, наверху, громадной амплитудой.
— Вы, Иван Иваныч, ещё лагерь миновали. Там — вагонка четверная, один повернётся — троих качает. А внизу ещё кто-нибудь цветным тряпьём завесится, бабу приведёт — и наворачивает. Двенадцать баллов качка! Ничего, спят люди.
— Григорий Борисыч, а когда вы на шарашку первый раз попали?
— Я думаю там пентод поставить и реостатик маленький.
— Человек он был самостоятельный, аккуратный. Сапоги на ночь скинет — на полу не оставит, под голову ложит.
— В те года на полу не оставляй!
— В Освенциме я был. В Освенциме вот страшно: с вокзала к крематориям ведут — и музыка играет.
— Рыбалка там замечательная, это одно, а другое — охота. Осенью час походишь — фазанами весь изувешен. В камыши зайдёшь — кабаны, в поле — зайцы…
— Все эти шарашки повелись с девятьсот тридцатого года, как стали инженеров косяками гнать. Первая была на Фуркасовском, проект Беломора составляли. Потом — рамзинская. Опыт понравился. На воле невозможно собрать в одной конструкторской группе двух больших инженеров или двух больших учёных: начинают бороться за имя, за славу, за сталинскую премию, обязательно один другого выживет. Поэтому все конструкторские бюро на воле
— это бледный кружок вокруг одной яркой головы. А на шарашке? Ни слава, ни деньги никому не грозят. Николаю Николаичу полстакана сметаны и Петру Петровичу полстакана сметаны. Дюжина медведей мирно живёт в одной берлоге, потому что деться некуда. Поиграют в шахматишки, покурят — скучно. Может, изобретём что-нибудь? Давайте! Так создано многое в нашей науке! И в этом — основная идея шарашек.
— …Друзья! Новость!! Бобынина куда-то повезли!
— Валька, не скули, подушкой наверну!
— Куда, Валентуля?
— Как повезли?
— Младшина пришёл, сказал — надеть пальто, шапку.
— И с вещами?
— Без вещей.
— Наверно, к начальству большому.
— К Фоме?
— Фома бы сам приехал, хватай выше!
— Чай остыл, какая пошлость!..
— Валентуля, вот вы ложечкой об стакан всегда стучите после отбоя, как это мне надоело!
— Спокойно, а как же мешать сахар?
— Беззвучно.
— Беззвучно происходят только космические катастрофы, потому что в мировом пространстве звук не распространяется. Если бы за нашими плечами разорвалась Новая Звезда, — мы бы даже не услышали. Руська, у тебя одеяло упадёт, что ты свесил? Ты не спишь? Тебе известно, что наше Солнце — Новая Звезда, и Земля обречена на гибель в самое ближайшее время?