Валентайн - Сомтоу С. П.. Страница 36
— Какой стыд, какой стыд, — голос кардинала дель Монте.
— Я вам говорил, Ваше Преосвященство, — голос Гульельмо, — они тут занимаются богомерзкими извращениями.
Мальчик поднимает глаза. Его губы испачканы кровью.
— Кровавые сатанинские ритуалы, — говорит кардинал. — Я еще закрываю глаза на пороки плоти, ибо плоть человеческая слаба, но ересь — это другое дело, правда, Гульельмо? — Гульельмо кивает. Он был хорошим шпионом и заслужил свои скудо. Кардинал сует кошелек в руки хористу, и тот убирает его в карман, не сводя глаз с Эрколино.
Эрколино облизывает губы — слизывает последние следы крови.
Кардинал и Гульельмо спускаются с подоконника. Дель Монте — в красном кардинальском плаще, пальцы унизаны дорогими перстнями — трясется в притворном праведном негодовании; евнух Гульельмо смотрит на Эрколе Серафини с трепетом и вожделением. Караваджо рыдает.
— Вы пили кровь друг у друга в насмешку над таинством святого причастия, — продолжает кардинал. — Я это видел, и мальчик, который со мной, тоже видел. Теперь вы полностью в моей власти.
Дерзко и вызывающе Эрколино говорит:
— Он не пил мою кровь, Ваше Преосвященство. Пил только я. И не в насмешку над таинствами святой церкви, а чтобы утолить жажду, которая есть проклятие всего нашего рода.
— Какого вашего рода, мой мальчик? — спрашивает кардинал.
Гульельмо осеняет себя крестным знамением и наконец отрывает взгляд от Эрколино. Отводит глаза.
— Он обещал мне бессмертие, если я стану следовать его темным путям... если я продам свою душу, — говорит он. — Он — демон из ада. — Ложь дается ему нелегко. Ложь дается мучительно. Он так смущен и растерян, что Эрколино даже его жалеет.
— Он не демон, он ангел, — говорит Караваджо. — Он пришел как предвестник моей скорой смерти.
— Воистину безгранично людское тщеславие, — говорит кардинал. Он проходит вперед. Его кровь пахнет гвоздикой и чесноком.
Кардинал рассматривает картину. Караваджо отходит в сторону. Вид у него потерянный.
Эрколино смотрит на себя. Я и вправду такой красивый? — удивляется он. Он не видел себя уже много веков — со дня своего обращения. Теперь у него нет отражения. Ни в зеркалах, ни в глазах тех, кто стоит перед ним. Даже в глазах Караваджо. Кардинал достает маленькое ручное зеркальце и подносит его к лицу Эрколино. Разумеется, в зеркале не отражается ничего. Дель Монте бросает зеркало на пол. Зеркало разбивается. Он оборачивается к столу, где горящие свечи и краски, хватает самую толстую кисть, окунает ее в кармин и принимается замалевывать красным фигуру ангела смерти.
Караваджо просто стоит и смотрит. Его лицо — словно камень. Помешать он не в силах. Художник — тот же лакей. Хозяин всегда в своем праве. Он не отводит взгляд. Он смотрит, как кардинал портит его творение. Лицо ангела, его тонкое тело — все окровавлено пятнами алой краски. Гениталии ангела кардинал затирает кистью с особенным удовольствием. Он хохочет, как безумный. Он пьян не меньше, чем сам Караваджо. Пьян не только вином, но и властью. Он хохочет, хохочет без остановки, и Эрколино уже боится, что он сейчас упадет в изнеможении. Но Гульельмо подхватывает его и тащит обратно к окну. Теперь Эрколино видит, что за окном болтается большая корзина на хитром подъемном блоке. Должно быть, это устройство сконструировали специально, чтобы кардиналу было сподручнее шпионить за Караваджо.
Но прежде чем выйти, кардинал говорит Эрколино:
— Возвращайся обратно в канаву, ragazzo [52]. Нам не нужны дети дьявола в Божьем доме.
Гульельмо отводит взгляд. Боится смотреть Эрколино в глаза — боится увидеть его молчаливый упрек. «Но если бы он посмотрел мне в глаза, — думает Эрколино, — он бы увидел, что я его не упрекаю. Они все хватаются за меня; а когда понимают, что меня не удержишь, что я такой же бесплотный, как воздух — который есть, но его не потрогаешь и не увидишь, — они злятся и сердятся. Причем сердятся на меня. Как будто это моя вина. Все. Даже кардинал».
Удушливый воздух ночи сочится в комнату. Пламя свечей дрожит.
— Может быть, это и к лучшему, — говорит Эрколе Серафини художнику. — Я не тот, за кого ты меня принимаешь. Сотри меня с этой картины. Забудь обо мне. Дай мне вернуться обратно в oscuro [53], прочь от света.
Караваджо, похоже, совсем протрезвел. Даже взгляд его стал другим. Теперь он смотрит на мальчика-вампира по-новому. Не так, как прежде.
— Да, все правильно, — говорит он. — Ты — не ангел. Ты просто еще один мальчик с улицы, разве что, может быть, чуточку более развращенный. Ты меня обманул. Нет, я сам себя обманул. Возвращайся обратно в канаву, мальчик.
— Addio, mio signore [54], — говорит мальчик-вампир тихо-тихо. Он растворяется в сумраке и вытекает в окно зыбкой дымкой.
• иллюзии и реальность •
Три часа ночи в Лос-Анджелесе; а в Вопле Висельника, штат Кентукки, уже рассвело. Дамиан Питерс проснулся рано. Его разбудил этот загадочный телефонный звонок от Симоны. Его встревожило упоминание про Богов Хаоса. Он всерьез испугался, что Симона уже окончательно сошла с ума. Впрочем, тут все нормально, размышлял Дамиан. Скажем, пророк Исайя был, по всем признакам, невменяемым; и даже наш Всеблагой Господь — если судить по меркам современной психиатрии — скорее всего в наши дни загремел бы в психушку с диагнозом: крайняя степень проявления комплекса Христа.
Богохульство! — подумал он и рассмеялся. Может быть, эта Симона Арлета и вправду сошла с ума, может быть, она служит Сатане, но у нее есть сила. Власть — это самое главное во вселенной. Даже Бог это понимает.
Чашечка крепкого черного кофе, потом — быстро переодеться в «эфирный» костюм, и — вперед по подземным тоннелям, которые связывали все здания в имении Питерса.
Он вошел в свою частную студию — в свой собор — и занял позицию перед камерой, чтобы записать первую из сегодняшних вдохновляющих проповедей, которую будут крутить все утро по местному кабельному каналу во время рекламных блоков. Усталость и раздражение остались за дверью. Он встал на свое обычное место за позолоченным аналоем. Сцена была абсолютно пуста. Задник — синий экран. По «волшебству» хроматического ключа на телеэкране все будет смотреться так, словно он стоит перед одним из величайших соборов мира, или на фоне Голубого хребта, или любого другого природного чуда света — собора, созданного самим Господом Богом.
Запись была полностью автоматизирована. Три цифровые камеры следили за каждым его движением и передавали картинку прямо на монтажный компьютер, который компоновал кадры и планы, сразу же делал отбивки и подкладывал музыку — странную смесь симфонического нью-эйджа с вестерном и кантри. Техники приходили в студию только к девяти утра.
Из всех своих пастырских и проповеднических обязанностей Дамиан больше всего любил эти студийные записи в одиночестве. Никто на тебя не смотрит, никто тебя не критикует. Потому что когда ты читаешь проповедь перед большой «живой» аудиторией, и все они слушают, как завороженные — глупые овцы, все, как один, — и тянут хором аминь и аллилуйя, все равно среди них найдется хотя бы один человек, которого ты не проймешь. Обязательно будет кто-то, кто сомневается. Кто злорадствует и проклинает тебя в душе. Кто пришел посмотреть на тебя, потому что прочел в газете про тот мерзкий скандал или увидел по телевизору идиотскую «исповедь» этой дешевой, размалеванной шлюхи, которую ушлые репортеры науськали на него в своей зависти и гордыне, дабы облить его грязью и унизить в глазах преданной паствы.
А телекамеры не сомневаются и не завидуют.
Они беспристрастны и движутся выверенно и плавно. Словно под музыку.
Дамиан Питерс уверенно улыбнулся в камеру и открыл Библию наугад. На самом деле это, понятно, была никакая не Библия. Это была бутафория, и он открыл ее не наугад, а на единственной странице с печатным текстом, представлявшим собой просто набор слов старинным готическим шрифтом, который весьма впечатляюще выглядит издалека.
52
Мальчик (ит.).
53
Темнота (ит).
54
Прощайте, мой господин (ит.).