Правдивое комическое жизнеописание Франсиона - Сорель Шарль. Страница 105

— Государь мой, — сказал он, — соблаговолите пройти вперед; вам следовало бы обладать чем-то посильнее терпения, чтоб тащиться за мной: я заболел в дороге; ноги мои существуют только для видимости, тело же чувствует себя не лучше, чем тело папы, и в тридцать восемь лет меня можно почитать такой же руиной, как Бисетрский замок [205]; я старше своей бабушки и помят, как корабль, трижды плававший в Индию.

— Ах, государь мой, — отвечал Франсион, смеясь, — пожалуй, сходство было бы ближе, если б вы сказали, что так же помяты, как старая кастрюля францисканцев, служащая им вот уже сто двадцать лет.

— Не смейтесь, прошу вас, — возразил Гортензиус, — ни в африканской пустыне, ни на Сен-Жерменской ярмарке нет свирепее чудовища, нежели моя болезнь. Ваше тело создано из такого крепкого вещества, что ничто не может его покалечить, разве только гора на вас свалится; вы одни способны создать население целой колонии.

— Все это ни к чему, — заявил Франсион, — ваши отговорки бесполезны; если вам трудно подниматься по лестнице, я вам помогу, следуя за вами. Ах, государь мой, разве вам неизвестно, что нет такой чести, которую я не был бы обязан оказать вашим достоинствам?

— Вы меня опередили: я собирался сказать вам то же самое, — отвечал Гортензиус, — но, может быть, вы полагаете, что я себя не знаю и забыл свое имя, словно стал папой? Вы начинены учтивостями и церемониями, как Ветхий завет и римский двор; неужели мы простоим с вами у этой лестницы до скончания света и мне придется защищаться от врага, который кидает мне в голову одни только розы и хлещет меня не иначе, как лисьим хвостом?

— Не будем говорить ни о папе, ни об его дворе, — сказал Франсион. — Мы находимся в Риме, где поневоле надлежит быть осторожным: разве вы не боитесь инквизиции?

— Нет, не боюсь, — возразил Гортензиус, — хотя бы ее рисовали в самом дурном свете и почитали за скопище тигров и змей, ибо я до сих пор ни в чем не повинен.

Ремон, слышавший из своей горницы церемонную канитель этих господ, спустился вниз и заставил Гортензиуса подняться первым против его воли.

— Любезный Ремон, — отнесся Франсион к графу, — мы должны оказать самый исключительный прием такому необычайному лицу, которое является несравненной красой Франции.

— Ах, государь мой, — возразил Гортензиус, обращаясь к Франсиону, — поберегите такие эпитеты, как «исключительный», «необычайный», «несравненный», для солнца, комет и чудовищ; я запираю уши от похвал, как двери от врагов и воров. Побеседуем лучше о ваших совершенствах: нельзя не признать, что вы красноречивее всех французских верховных, областных, сенешальских и нижних судов, вместе взятых; когда вы жили на улице Сен-Жак, то могли почитаться искуснейшим из всех, кто там был, не в обиду будь сказано доминиканцам и иезуитам.

— Вы меня слишком превозносите, — отозвался Франсион, — не будем говорить обо мне, поговорим лучше о Ремоне и дю Бюисоне.

— Что мне сказать об этих кавалерах, как не то, что они — редчайшие произведения природы, — отвечал Гортензиус. — Если б мир походил на них, то площадь, занимаемая университетом, стала бы самой ненужной частью нашего государства, а латынь, как миланское кружево, скорее предметом роскоши, нежели необходимости.

— Вы оказываете им мало чести, говоря, что они не знают латыни, — заметил Франсион, — но если бы они вовсе ничего в ней не смыслили и даже презирали бы ее, как поступает большинство современных придворных, то значило ли бы это, что она не нужна? Вспомните, пожалуйста, о ремесле, коим вы прежде кормились, и признайте, что латынь не имеет никакого отношения к кружеву.

Франсион говорил все это с улыбкой, так что Гортензиус не мог на него обидеться и продолжал расточать е красноречие, приводя всех в изумление новомодным стилем. Он понес какую-то нелепицу об удовольствиях своей римской жизни: его горницу якобы кропили таким количеством душистой воды, что ему приходилось спасаться вплавь; мускатный виноград, который он ел, был огромной величины, и одной косточки было достаточно, чтоб опьянить целую Англию; когда заговорили о Франсионовой возлюбленной, Гортензиус заявил, что для нее большое счастье покорить столь славного кавалера, ибо он лично предпочел бы такую победу всем победам принца Оранского и короля Генриха Великого, и что, глядя на Франсиона, он боится подпасть, подобно ему, под иго любви, так как не может взглянуть на нищего, чтоб не заразиться паршой; к тому же он опасается влюбиться в какую-нибудь гордячку, которая бросит его в пропасть и скажет: «Ступай с богом».

После этого заговорили о книгах; по словам Гортензиуса, некоторые из них были так дурно написаны, что, за исключением пива и лекарств, он не знает ничего более противного; лично же он перебрал всевозможные средства против невежественности нашего века и остановился на красноречии. Тут он стал сыпать столь чудными выражениями, что Франсион не выдержал и спросил его, допустимо ли говорить таким языком, пестрящим самыми удивительными гиперболами и за волосы притянутыми сравнениями, отчего его речь более всего походит на бред человека, заболевшего горячкой, или на болтовню императора из сумасшедшего дома.

Как? — воскликнул Гортензиус. — Вы даже на солнце находите пятна и изъяны? Знайте же: я давно превзошел прочих людей и обнаружил то, что они ищут. Тех, кто этому не верит, я причисляю к туркам и неверным, которые составляют в мире большинство.

Будьте поосторожнее, — заметил ему дю Бюисон, — как бы из этого не сделали вывода, что если папа и капуцины не похвалят ваших сочинений, то они будут такими же турками, как Мурад и Баязет [206], а это очень опасно. Или вы почитаете за догмат веры находить ваши творения безукоризненными?

— Молчите, ум недозрелый, — отвечал Гортензиус с притворным смехом, — да будет вам ведомо, что мои произведения достойны первейших альковов Франции.

— Берегитесь, — сказал дю Бюисон, — как бы это не оказались альковы тех, которым приносят стульчак после приема слабительного.

Ремон, увидав такие их препирательства, перевел разговор на другую тему и спросил Гортензиуса, не согласится ли он ради приятного времяпровождения прочитать какое-нибудь из своих произведений, которое насмехалось бы над всем тем, что создали древние; а так как и Франсион присоединился к его просьбам, то Гортензиус, не будучи в состоянии им противиться, сказал:

— Господа, мне не хочется в данную минуту показывать вам мелкие безделки, вроде эпистол или сонетов, и я намерен поговорить о романе, который будет получше всяких историй, ибо мои мечтания стоят выше размышлений философов. Я собираюсь создать нечто такое, что еще не приходило на ум ни одному смертному. Как вам известно, были мудрецы, доказавшие существование нескольких миров: одни помещали их на планетах, другие на неподвижных звездах; я же предполагаю таковой на Луне [207]. По моему мнению, пятна, наблюдаемые на ее поверхности во время полнолуния, представляют собою землю с пещерами, лесами, островами и прочими несветящимися предметами, тогда как сверкающие места — это моря, которые, будучи светлыми, вбирают солнечные лучи, как стекло зеркала. И в самом деле, ведь тоже происходит и с земным шаром, на котором мы живем; надо полагать, что он сам служит луной для какого-нибудь другого мира. Словом, повествовать о деяниях, совершаемых здесь, слишком вульгарно; я намерен представить события, случившиеся на Луне: я опишу находящиеся там города и нравы их обитателей; мы узнаем про ужасные чародейства; царь, не менее тщеславный, чем Александр, задумает покорить наш мир. Он заведет подъемные приспособления, чтоб подниматься или опускаться, ибо, по правде говоря, я еще и сам не знаю, находимся ли мы наверху или внизу. У него будет свой Архимед, и тот изобретет ему машины, с помощью коих он отправится в эпицикл Луны, эксцентрический по отношению к нашей земле; там он также найдет населенные урочища, где обитают неизвестные народы, которые он покорит. Оттуда он перенесется на великую сносящую орбиту или к эпициклическим вратам, где увидит одни только обширные равнины, обитаемые не людьми, а чудовищами, и, продолжая свои походы, заставит рыцарей состязаться в карусели с кольцами вдоль эклиптики. Потом он посетит оба колурия и меридиан, где произойдут дивные метаморфозы, но, слишком приблизившись к Солнцу, царь и все его люди занемогут болезнью, от которой господь не создал иного лекарства, кроме яда и пропасти. Они схватят такую горячку, что если бы древние тираны умели ее использовать, то вместо укусов животных прибегали бы к ней для наказания своих жертв. Вот как я закончу свое произведение, которое просуществует столько же, сколько природа, несмотря на хулу бездельников. Судите сами, какая это высокая материя.

вернуться

[205] Пришедший в негодность замок был в 1632 г. приобретен Людовиком ХШ и в 1634 г. переоборудован в госпиталь для душевнобольных.

вернуться

[206]Мурад и Баязет — турецкая история насчитывает несколько султанов, носивших имя Мурад и двух — Баязет; здесь их имена употреблены как нарицательные.

вернуться

[207] Сирано де Бержерак (1619 — 1655) воплотил этот замысел Гортензиуса в своем философско-утопическом романе «Иной свет, или Государства и империи Луны» (опубл. в 1657).