Навеки — девятнадцатилетние - Бакланов Григорий Яковлевич. Страница 4
— Печатай, печатай, нечего тут… Ножичком Калистратов вскрыл заднюю крышку часов, обнажённый, пульсировал маятник на виду у всех.
— Ие-ве-ли-сы… — по складам читал Калистратов нерусские буквы. Проглотил слюну, утвердился, чубом тряхнув. — Евельс! Это что?
— Эти камни ещё лучше рубиновых, — похвастался Семиошкин и сладко причмокнул яблоком. — На шестнадцати камнях!
— «Евельс»… Везёт разведчикам. Кто-то хохотнул:
— Оно у них не долго задерживается. Третьяков вышел во двор ждать связного из полка, чтобы не плутать зря. Хозяйка, сняв чан с плиты, опрокинула его, ком вываренных портянок в мыльном кипятке вывалился в корыто, оттуда в лицо ей ударил пар. А на траве, на ворохе гимнастёрок, расставя босые ноги, сидел при ней мальчонка лет двух, прижав кулаками ко рту помидор, высасывал из него сок. Вся рубашонка на животе была в помидорных зёрнах и в соке. «Наверное, без отца родился», — лениво соображал Третьяков. Он рано встал сегодня, и на утреннем солнце, под отдалённое буханье орудий его клонило в сон. Головки сапог из выворотной кожи, которые он смазал солидолом, были все ржавые от пыли. Подумал было почистить их травою, даже глянул, где сорвать поросистей, но тут издали заметил связного.
С карабином за плечами, поглядывая вверх на провода, сходившиеся к штабу, солдат быстро шёл ува-листой походкой, тени штакетника и солнечный свет катились через него. Обождав, Третьяков следом за ним вошёл в штаб. Успевший вручить донесение связной пил воду у двери. Допил, насухо за собой стряхнул капли, вверх дном перевернул рядом с ведром жестяную кружку. Тут же, у дверей, присевши на корточки, вытер снятой с головы пилоткой враз вспотевшее лицо, мягкие погоны на его плечах вздулись пузырями.
Старший писарь, для солидности подальше отнеся от глаз, строго читал донесение, а связной, оперев карабин о стену, пригрозив ему пальцем, чтоб стоял, сворачивал курить.
— Из триста шестнадцатого? — спросил Третьяков. Связной слюнявил языком край газетки, доброжелательно мигнул снизу. Прикурил, сладостно затянулся, спросил, щурясь от дыма:
— Это вас, товарищ лейтенант, сопровождать? Сожжённые солнцем брови его были белы от насевшей пыли, распаренное лицо — как умытое. Мокрые, потемнели, прилипли отросшие на висках волосы. Затянувшись несколько раз подряд, окутавшись висячим махорочным облаком, связной вдруг спохватился:
— Вот ведь забыл совсем… Как отшибло память… — И, вставши, расстёгивал карман гимнастёрки. Вытащил оттуда серую от пыли тряпицу, развернул на ладони — в ней была серебряная медаль «За отвагу».
Писаря, сойдясь, читали сопроводительную, разглядывали медаль, как недавно разглядывали часы. Была она старого образца, с красной замаслившейся лентой на маленькой колодке. Серебро почернело, словно закоптилось в огне, а посреди — вмятина и дырка. Пуля косо прошла через мягкий металл, и номер на обороте нельзя было разобрать.
— Это какой же Сунцов? — спрашивал старший писарь Калистратов, как видно гордясь своим знанием личного состава. — Который к нам в Гулькевичах с пополнением прибыл?
— А я не знаю, — доброжелательно улыбался связной и сложенной пилоткой вновь утёр лицо и шею. Он рад был отдыху, остывал перед тем, как вновь идти по солнцу, и выпитая вода выходила из него потом. — Приказали: снеси в штаб, отдай, мол.
— Так как же его убило?
— А как? На НП, должно. Разведчик.
— Телефонист. Вот сказано: связист.
— Разве связист? Ну, значит, по связи… — ещё охотней согласился солдат. — Связь обеспечивал…
Старший писарь отчего-то нахмурился, отобрал у писарей медаль, подколол к ней сопроводительную бумагу. И когда открывал заскрипевшую крышку железного ящика, был торжествен и строг, словно некий обряд совершал. Серебряная медаль звякнула о железное дно, и снова со скрежетом и лязгом опустилась крышка.
Вскоре — вслед за связным — Третьяков шёл в полк. Они свернули в проулок. Навстречу во всю ширину его — от плетня до плетня — шли с завтрака офицеры. Солнце светило сбоку, и тени головами дотягивались по пыли до плетня, а ближние и за него перевалили.
Старший по званию, майор, что-то рассказывал уверенно, а шедший с правого края офицер заглядывал вдоль строя, улыбкой участвуя в разговоре. И с удивлением Третьяков признал в нем старшего лейтенанта Таранова, его золотой клык блеснул из дряблых губ. Но видом, выправкой строевой он весь так пришёлся в этой шеренге возвращавшихся с завтрака, словно всегда и был здесь.
ГЛАВА IV
Той же ночью Третьяков вёл орудия к фронту. Весь их дивизион перекидывали куда-то левей. Заскочил в сумерках командир батареи капитан Повысенко, ткнул ногтем в карту:
— Вот этот ложок видишь? Высотку видишь? Поставишь орудия за обратным скатом. — Железный ноготь, обкуренный до черноты, провёл черту. — Ясно? Мой НП будет на высоте плюс сто тридцать два и семь. Поставишь батарею, потянешь ко мне связь.
И опять:
— Ясно?
— Ясно, — сказал Третьяков. На карте все было ясно.
Рядом рокотал трактор, из выхлопной трубы выпархивали искры, яркие в сумерках. Зачехлённые, в походном положении, орудия были уже прицеплены, но ба-тарейцы все что-то грузили на них сверху, все что-то несли. У прицепа с батарейным имуществом суетился старшина. Повысенко поглядел туда неподвижным взглядом, подошёл.
В прицепе, под брезентовым верхом, стоял в темноте на четвереньках командир огневого взвода Завго-родний, мучился болями. Его хотели отправлять в медсанбат, но на фронте заболевший поневоле чувствует себя кем-то вроде симулянта. Тут либо ранит, либо убивает, а какая может быть болезнь на фронте? Сейчас ты жив, через час убило — не все равно, здорового убило или заболевшего? И Завгородний превозмогал себя. В последний момент старшина вспомнил испытанное средство: намешал полстакана керосина с солью, дал выпить: «Оно сначала пожгеть, пожгеть, потом от-пу-устит…»
Подойдя к заднему борту, Повысенко заглянул внутрь прицепа, в темноту:
— Ну как, полегчало? И старшина всунулся:
— Жгеть? Жгеть?
Он чувствовал себя ответственным — и за средство и за болезнь.
— Легча-ает, — через силу простонал Завгородний. И переступил коленями на шинелях: лечь он не мог.
— Средство верное, — обнадёжил старшина. — Пожгеть, пожгеть и — отпу-устит…
И погладил себя по душе, до самой ремённой пряжки, где и должно было отпустить.
Давило низкое, небо, все серое, как одна сплошная туча. И угольными тенями под ним несло разорванные облака. Притихло перед дождём. Трактора с прицепленными орудиями стояли в посадке; правей за кукурузным полем глухо выстукивали пулемёты, взвивались над землёй трассы пуль, все уже яркие.
— Значит, так. — Комбат подумал, пожевал шелушащимися, обветренными губами. — Твой взвод управления беру с собой. Случ-чего Паравян, помкомвзвода, с тобой будет. Все ясно? Действуй!
Козырнул и зашуршал плащ-палаткой, удаляясь.
Дождались темноты. Тронулись. Взрокотав, трактора потянули за собой орудия, подминая под гусеницы кустарник, давя на выезде из посадки молодые деревца. По рыхлой земле глубокий развороченный след оставался за батареей.
Двигались без света. Сверху — чёрное небо, под ногами и впереди светлела пыльная дорога. Спустился дождь. На тяжёлые колёса пушек, на резиновые ободья валом наматывался чернозём.
Фронт все время оставался правей; по нему и ориентировался Третьяков. Невысоко взлетали там ракеты и гасли, задушенные дождём. В смутных движущихся отсветах каждый раз видел Третьяков батарейцев в мокрых плащ-палатках, идущих за пушками. И обязательно несколько человек, нахохлившись, сидели на каждой пушке, дремали, а сверху дождь сыпал.
— Паравян! А ну, сгони с пушек! Тряхнёт, попадают сверху, подавит сонных.
Паравян, статный, красивый помкомвзвода, смотрел на него из-под намокших выгнутых ресниц своими чёрными глазами, молча не одобрял и шёл выполнять.
— Хочешь, чтоб людей подавило? Сколько раз говорить!